– Зачем вообще рожать детей, если они не могут рассказать тебе о своей любви, когда вырастут?
Она отодвинула от себя тарелку.
– А? И что тогда вообще остается? Что нам остается, если мы не можем говорить друг с другом о любви, об удовольствии? Коммунальные платежи? Прогноз погоды?
Она разошлась.
– Дети – это же наша жизнь, черт подери! Они между прочим тоже появились на свет только потому, что мы трахались, разве нет? И какая же разница, как именно они это делали: когда, с кем, где? Два парня, две девицы, три парня, блядь, фаллоимитатор, кукла, хлысты, наручники, да все что душе угодно, в чем проблема-то? В чем? Ночь на дворе! Ночью – темно! Ночь – это святое! Да если и днем, то… Тоже хорошо…
Она пыталась улыбаться и подливала себе перед каждым новым вопросом.
– Понимаешь, впервые за мою практику я… я совершенно бесполезна…
Я тронул ее за локоть. Мне хотелось обнять ее, я…
– Не говори так. Если бы мне пришлось умирать в больнице, я бы хотел, чтобы рядом…
Она вовремя меня остановила. Я не успел опять все испортить.
– Кончай. Мы говорим о разных вещах. Ты-то себе представляешь юношу бледного и высокого, протягивающего руку той самой идиотской аллегории, а я тебе – о поносе, герпесе и некрозе. Я тут тебе сказала, что они сдохнут, как собаки? Я ошибалась: собакам повезло больше, их можно усыпить.
Люди за соседними столиками косились на нее. Я к этому привык. За двадцать-то лет. Анук всегда говорила слишком громко. Или хохотала от души. Или пела во все горло. Или первая пускалась в пляс… Она всегда перегибала палку, люди смотрели на нее и говорили всякие гадости. Ну и плевать! В другое время она подняла бы бокал и, подмигнув какому-нибудь добропорядочному семьянину, выкрикнула бы: «За любовь!» или: «За секс!», а то и еще чего похлеще, в зависимости от количества выпитого. Но в тот вечер все было не так. В тот вечер ее не отпускала больница. Здоровые люди ее больше не интересовали. И ничем не могли ей помочь.
Я не знал, что сказать. Думал об Алексисе, которого она не видела уже много месяцев. О его срывах и вечно расширенных зрачках. О сыне, упрекавшем мать за то, что родился белым, а хотел жить, как Майлз, Паркер и им подобные.
Который без устали копался в себе. Изводил себя, погружаясь все глубже и глубже. Искал себя, день-деньской валяясь на кровати.
А еще, щурился при дневном свете…
Она словно прочитала мои мысли.
– Наркоманы, это отдельная тема… Либо у них никого нет, либо родители в таком состоянии, что по ним тоже больница плачет. Ну а те, кто рядом со своими детьми, кто всегда был с ними, знаешь, что они нам говорят?
Я отрицательно покачал головой.
– «Это мы виноваты, это наша вина».
В то время, в середине восьмидесятых, Алексис был еще в более или менее приличном состоянии. Думаю, в основном покуривал… Точно не помню, но вроде дело еще не дошло до жгутов и рубашек с длинными рукавами, иначе я помнил бы, что ей тогда ответил. Но речь шла о других родителях, и я спокойно кивал. Речь шла о других…
Помню, мне все-таки удалось сменить тему разговора, и мы уже болтали о том о сем, о моей учебе, о вкусовых качествах поедаемых нами десертов, о фильме, который я посмотрел в прошлые выходные… как вдруг улыбка застыла на ее лице.
– В воскресенье я была на дежурстве и… И привезли мальчика… чуть старше тебя… танцор… Он показывал мне фотографии… Танцор, Шарль… С прекрасной фигурой, с великолепным телом…
Она запрокинула голову, сдерживая сопли, слюни, слезы, собралась с духом да и выпалила:
– …я стала протирать его тело раствором камфорного спирта, это все равно что мертвому припарки, издевательство сплошное… я помогла ему перевернуться на бок, чтобы промыть спину, и знаешь, что произошло у меня под рукой? – спросила она, показывая ладонь.
– Вот под этой самой рукой… Рукой дипломированной медсестры, которая за двадцать с лишним лет перебинтовала тысячи больных?
Я замер.
– На…
Она остановилась, осушила стакан. Ее ноздри дрожали.
– На позвоночнике его кожа…
Я протянул ей салфетку.