Конечно, не в луке было дело. Побег давно и сладко кувыркался в сердце. Моя молоденькая соседка по площадке со своим парнем сели в сделанную собственными руками пирогу и рванули к финнам. Конечно, были пойманы и посажены, я ходила к ним в тюрьму, девочка плакала, что сволочи пограничники порубили пирогу, а друг делал ее по чертежам чуть ли не Гайаваты. Смех и грех. Но что-то они во мне высеяли. Романтические бредни с бреднем. Хотелось рвануться, чтоб треснула пуповина, на которой начертано: «Вход запрещен» – «Мест нет». И пробежать, взявшись за руки, те самые сто пятьдесят метров, после которых пуля уже ослабнет и не убьет. Романтика замечательно трансформируется в простые житейские вещи. Есть у нее такое свойство. Романтики хоть и фантазеры, но и деятели обязательно. Тогда как реалисты – сплошь фуфло. Ни на что не годны. Я готова защитить на этом диссертацию. Тут все дело в законе движения. Романтик живчик, он обязательно крутится, пусть даже вокруг себя. А реалист прикопан изначально. Его возможности определены длиной его рук. Реалисты придумали веники и лопаты. Романтики – самолеты и велосипеды. И те и другие нужны. Но закон «Стой, ни с места!» сформирован идеологами-реалистами, чтоб стрелять в романтиков.
Так вот, наш романтизм побега – пирога, подкоп под белорусскими Пружанами и прямо в войско Леха Валенсы. Но все это, как у всяких развивающихся романтиков, превратилось в забубённую эмиграцию в Израиль. Отстояли. Отождали. Отнервничали. Распродали. Раздали. И – вперед! Мы слиняли с моим благоверным, который единственный и имел право на эту эмиграцию. Я была пристяжной. Там я хлебнула уже той жизни и тоже полной мерой, и через три года мы вернулись в горбачевскую страну. И стали хлебать тут. Замечательно дикий девяностый с талонами на водку и сахар. До сих пор ношу клетчатую мужскую рубашку, купленную по паспорту с московской пропиской, в магазине «Подарки», что в начале Тверской, рядом с «Российскими винами». Муж у меня – золото. Ему всюду хорошо или плохо, это у него не всегда различимо. Но если есть стол и возможность писать слова и формулы, все остальное ему без разницы. И изысканные фрукты Израиля он ел точно так, как червивые груши с тетиной дачи. Если бы мне предложили самого что ни на есть мужчину, со статями, мощностями и деньгами, я бы не оставила своего, сутулого и слабого. Мне нужен именно он, вокруг которого я расту широко и буйно, охраняя его своими ветками и листьями. Нет, правда! Никто не понимает этого, даже его родня, которая знает, что мужчины западают на меня сразу и навсегда. Его очень отговаривали от меня – мол, не по плечу рубит сук. Но я отодвинула плечом всех претендентов на мое грешное сердце и ни разу не пожалела, что поступила именно так. И не надо мне другого, как пелось в раньшей песне. Я даже не знаю, что могла бы сделать, случись у нас опасность разрыва. Скорее всего я убила бы его, а потом – себя. Я как-то сказала это нашему сыну Алеше, он посмотрел на меня и ответил:
– Страшные вещи говоришь, мать, но правильные. Врозь вам не выжить. Я давно заметил: там, где у отца кончается нога, начинается твоя рука, а потом ты непринужденно переходишь в него, эдакий сюр. Мне-то от этого хуже – в сущности, у меня один родитель по имени мапа. Даже пожаловаться некому.
Алеша теперь живет в Германии. В Израиль мы уехали, как сотни других, прежде всего из-за армии. Но когда мы уезжали назад, у Алеши возникла возможность сразу двух университетов – иерусалимского и мюнхенского. Он уже обрел каких-то приятелей в Израиле и даже маленькое научное имя. Наш отъезд оказался аргументом посильнее – штаны Гёте победили, тем более что на глобусе Германия стояла к нам как бы ближе. Так второй раз мы отважно сломали географию.
А теперь, когда подняла голову эта красно-коричневая сволочь, так просто счастье, что он этого не видит. И не видит меня, заходящуюся в паническом крике. Я понимаю, это не по-христиански, но коммуно-фашистов я бы убивала собственной рукой. После ГуЛАГа так ничего и не понять? Какой же еще опыт, Господи, ты можешь предложить этому народу? Какой?
– Вы про что так сердито думаете? – спросил меня наш гость-грузин.
У меня выразительное лицо – извините за нескромность, а в минуты полной самоизоляции я даже тихонько говорю сама с собой.
– Я думаю, что никогда не пила такого вкусного цимлянского, – вру я.
– Но почему тогда сердитая?
– Это я злюсь на время, обманывающее нас подделками.
Училки мои залопотали, что пусть, мол, подделки, но были бы по нормальной цене. С любой буквы разговор скатывается к этому. Это наша вечная радость со слезами на глазах. Ну что за народ, что за народ? И я даю отбой застолью, боюсь отдаленных злых последствий. Учителя у нас хорошие, но, честно говоря, малокультурные. Это такое горе, а где взять других? Этим спасибо. Вожу их в театр, как гусей. На «Гамлета» Штайна. А потом на «Гамлета» Стуруа. Устраиваю диспут. Это всегда тяжело, ибо что нам Гамлет с черепом? Но повод поговорить о себе, о нас хорош. Много чего узнаю о своих товарках и о жизни вообще.
Кстати, откуда, спросите, деньги на билеты? От этого же грузина. Он хотел, чтоб его мальчик «покушал культуру». Он произносил это так, как говорят «познал женщину». Он объясняет мне пальцами, задыхается горлом: его ребенок не пойдет в театр с охраной, объясняющейся на двух языках, он пойдет только «с детками». Слово «детки» произносится на самом нижнем регистре. Это вышивка по бархату шелком – такое произношение. Он добавляет уже без шелка: «И с педагогами, конечно, а как же? Сводить деток в туалет там или буфет или чтоб не разбежались». Отсюда деньги.
С детьми было все в порядке. Им не понравился Гамлет – ни тот, ни другой. Им понравился Клавдий, потому что хозяин и бережет женщину. То, что он убийца, не так уж и страшно. Йорик тоже симпатичный, один смех. А «Быть или не быть?» – это вообще надувной шар. Ну не будь… Или уж будь… Я не боюсь никакой их крамолы, никакой их глупости, мне нравится говорить с ними обо всем…
Труднее с учителями. «У Офелии платье из марли. Раньше наряды были как наряды… Какой Райкин – Гамлет? Гамлет – это Смоктуновский. А Райкин – Труффальдино из Бергамо. Ну там, где он с Гундаревой… И вообще Гамлет – это позапозапозавчерашний день. Чему тут детей учить? Что нехорошо убивать? А убивают все больше и больше. Вот фильм хороший с Чуриковой, где она решила, что в нее итальянец влюбился за мороженое, не глядя на все остальное… Так ее, дуру, жалко до слез, но и зло берет… С чего бы это, – понимай, понимай, – он бы к тебе в койку, хоть ты сто раз замечательная женщина по характеру, если вокруг одни Софи Лорен?» Я люблю своих подруг-учителей. Они питаются пшенной кашей, она же у них в голове. И мне не объяснить им, что жизнь и искусство – не вместе, а врозь. Всегда врозь. И искусство выше жизни. Оно наше желание и почему-то всегда несчастливое его осуществление. И не накладывать надо Чурикову на знакомую тетку, а разводить их по сторонам, чтоб увидеть разницу. Фу! Как мне надоело это говорить! Но их этот фильм задевает больше других. Я пошла тогда напрямую:
– А может, стоит один раз переспать с чистым и обходительным иностранцем да еще на фоне Венеции? Может, это не грех, а подарок?
Сначала они онемели, потом заорали на меня так, что я подумала; «Побьют». Но уже на второй минуте крика поняла: попала в точку. Мои красивые высоколобые девки хотели того же: перекрестья лестниц, высоких, в небо, потолков гостиниц и чтоб Некто из самого поднебесья делал вполне конкретные знаки рукой. И они начинали чувствовать главное – на фоне красоты всякая похабель высыхает, как лужа на припеке, и остается одно, сущностное – Он и Она. И черт с ним, с языком. Его не надо. То, что героиня Чуриковой говорила по-итальянски, не принесло ей счастья, а вот молчала бы… И увидел бы, козел, какие у нее глаза, куда там их Лоренихе, и русскую лепку ног, стройную, изящную, но и полную, черт возьми. Такими ногами переходить быстрины, не стесняясь подтягивать юбки до самого «того», что не запретить никакими решениями ни левых, ни правых.