Он старается говорить равнодушным тоном, но ему это плохо удается. От злости он проглатывает слова, и взгляд его мутится.
– Наслаждайся, дорогой Уто, – говорит он. – То, что тебе достается за бесценок, я должен добывать потом и кровью. Тебе же все преподносят на блюдечке. А ты этого даже не ценишь.
– Что ты об этом знаешь? – говорю я шуршащим, как наждачная бумага, голосом, который даже царапает мне горло.
– Это трудно не заметить, – говорит он. – Ты так небрежно относишься к своему таланту, совсем не думаешь о нем, не ценишь, не понятно, нужен ли он тебе вообще.
– Кажется, ты тоже талантом не обойден? – говорю я. – И даже пользуешься признанием. По-моему, тебе не на что жаловаться.
– Верно. Но разница в том, что для меня писать картины – это каторга. Тебе же достаточно просто сесть за рояль. И нехотя вздохнуть. У тебя уникальные способности, и ты никак их не используешь.
Теперь он был весь во власти ненависти: ненависть, направленная по вертикали, к нашей разнице в возрасте, ненависть, направленная по горизонтали, к различию в нашем образе жизни, ненависть, направленная вперед, ко мне, ненависть, направленная назад, к жене. Ненависть поражала насквозь все его тело и проявлялась в его жестах и голосе, давила со всех сторон на каждое его слово так, что оно превращалось в огнестрельное оружие, нацеленное на меня в упор.
– Мне тоже досталось, когда я был еще мальчиком, – говорю я ему – Меня заставляли играть часами каждый день. Надо мной вечно стояли учителя.
– Бедняжка! – восклицает Витторио. – Да ты просто мученик, я очень тебе сочувствую.
– Все это не так просто, как тебе кажется. И дело совсем не в этом.
– А в чем дело? В чем! – кричит он запальчиво, все откровеннее стремясь меня спровоцировать. – Всякий раз, когда я пишу картину, я выкладываюсь полностью, до изнеможения. Я вступаю в борьбу не на жизнь, а на смерть, с меня сходит семь потов, я плачу от ярости и разочарования, я изматываюсь до тошноты. Ты и понятия не имеешь, что это такое. И что это означает. Ты молодой Бог, тебе достаточно коснуться клавиш, и музыка рождается сама собой. Чем меньше усилий с твоей стороны, тем она прекраснее. Чего же удивляться, что ты так очаровал гуру?
Я избегал смотреть на него, не хотел поднимать брошенную мне перчатку, хотя, по крайней мере какой-то частью моей души, я даже стремился к этому, кровь просто кипела во мне – так мне хотелось дать ему отпор. Ребром ладони по шее, локтем в бок, и он теряет управление, ногой по голове, как только он окажется на полу машины, успеть, пока он еще не опомнился от неожиданности и не отреагировал.
Уто Дродемберг, киллер. Исхудалый, изможденный, бледный – против Витторио Фолетти, несокрушимого, непоколебимого: румяные щеки, широкие запястья, крепкие мускулы, ноги твердо стоят на земле, дыхание глубокое, устрашающее, невыносимое. Как разъяренный медведь, Витторио Фолетти бросается в атаку, он, словно танк, заряженный поруганными принципами и оскорбленными, растоптанными благими намерениями. Уто Дродемберг наклоняется и увертывается от удара, потом поворачивается и готовится отразить новую атаку. Он чувствует необычайную гибкость во всем теле, необычайную легкость в руках и ногах, он не торопится нанести решающий удар. Он отпрыгивает назад, скользит в сторону, ему удается уклониться от прямого столкновения, прыжок – и он уже парит в воздухе, над автомобилем, над дорогой, над снегом, где-то рядом с облаками, он блаженствует, на него снизошел покой, он не чувствует ни напряжения, ни скованности, он неподвластен никаким физическим законам.
– Это не моя вина, если тебе так трудно дается работа.
Витторио смотрит на меня и всем своим видом выражает горькую досаду: он потратил столько сил для устройства своей жизни и ничего не получил взамен.
– И если тебе трудно живется, это опять-таки не моя вина.
Мне кажется, он вот-вот бросится на меня, но он все же сдерживается, улыбается ядовитой улыбкой, кусает нижнюю губу.
Мы наконец приехали: останавливаемся у тропинки, ведущей к низенькому сборному домишке, возле которого кто-то успел расчистить снег до того, как он снова пошел.
Мы молча вышли из машины, подошли к входной двери. Бледная худая женщина, одетая как монашенка, смотрела на нас через окно веранды, она махнула нам рукой в знак приветствия.
– Здравствуй, Хавабани, – крикнул ей Витторио. – Где дрова?
С огромным трудом он сдерживал клокотавшую в нем злобу, и потому умилительный тон, принятый среди жителей Мирбурга, сейчас был ему просто не под силу, он кричал, как итальянский извозчик.