Пока она режет хлеб, остальные члены семейства подталкивают меня к столу, накрытому в стеклянном и словно вдвинутом в глубь заснеженной поляны углу гостиной. На отглаженной, без единой замятинки, скатерти тарелки, сверкающие золотыми и серебряными звездочками, салфетки в именных деревянных кольцах, баночки с медом и домашними вареньями, корзиночки с домашним печеньем, большой чайник под ватным Дедом Морозом. Пока я спал, у них было предостаточно времени чтобы продумать сервировку до мелочей. Зато получилось безупречно, как в ролике, рекламирующем печенье, даже аппетитней, потому что печенье пахнет, и пахнет вкусно.
Осторожно, как сапер бомбу, Марианна вносит плетеную хлебницу с хлебом, нарезанным крупными ломтями, и ставит в центр стола, точно это не хлебница с хлебом, а символ семейного счастья. Потом она садится, складывает руки и, прикрыв глаза, принимается читать по-немецки молитву, да так горячо, что мне делается за нее еще больше стыдно, чем накануне в амбаре. Остальные молчат, уставившись в свои тарелки: Джеф-Джузеппе – со сложенными, как у матери, руками, Нина – с рассеянным выражением лица, Витторио – с полуулыбкой на губах, которая не очень-то годится для такого торжественного ритуала. Наконец его жена закончила, опять сказала: «С Новым годом!», все хором повторили за ней: «С Новым годом!», после чего мужская половина семьи набросилась на еду.
Я ни на минуту не забыл, что я – пленник, не-участник, непримиримый противник всяких объединений, создаваемых людьми, но очень хотелось есть, и я стал есть. Правда, я пытался выразить свой протест тем, что не отвечал улыбкой на их улыбки, не смотрел им в глаза, когда они ко мне обращались, не говорил «спасибо», когда они мне что-нибудь передавали. Как бы машинально я откусывал домашнее печенье, жевал домашний хлеб, намазанный домашним вареньем, клал в рот сладкий американский картофель. У меня никогда не было особых пристрастий в еде, но это их неукоснительное, прямо-таки идеологическое вегетарианство, как вчера вечером в Кундалини-Холле, вызывало у меня злость; эта пища без мяса, яиц, молочного и соли бесила меня не меньше, чем зоркий, одобряющий взгляд Марианны. Съесть бы сейчас у них на глазах пару сосисок, яичницу на сале, свиную колбасу или свиные ножки, а то и вареную телячью голову!
Марианна, между тем, пересказывает речь гуру, которую он произнес перед операцией. Она вся светится, повторяя мне самые обычные фразы; каждое слово произносит нараспев, прикрыв глаза, будто декламирует поэтический шедевр.
– Его простота поразительна, – восхищается она. – Он умеет донести до тебя истину в самой чистой, самой доходчивой форме. Любой ребенок его понимает, для него не существует никаких языковых барьеров.
Витторио, не прекращая есть, согласно кивает.
– Тебе обязательно надо с ним встретиться, – говорит он мне с набитым ртом, – как только он поправится. Это великий человек, сам убедишься.
Прождав меня несколько часов, они с Джефом-Джузеппе успели вконец оголодать, и теперь, наверстывая упущенное, перемалывали и пережевывали все, что стояло на столе.
Марианна съела лишь кусок хлеба с вареньем и немного печенья, после чего переключилась на духовную пищу; ее глаза загорелись, в голосе послышались вдохновенные нотки, когда она сказала:
– Я так рада, что ты здесь. Это так важно для тебя самого и для всех нас. – Немецкий акцент не превышает допустимой нормы, жесты отточены, мимика отработана, сердце твердо, как деревяшка. – Верно? – обратилась она к остальным. – Разве это не замечательно!
Витторио и Джеф-Джузеппе кивают, не прекращая жевать, говорят «конечно», улыбаются. Похоже, еда для них – форма защиты, они прячутся за нее при каждом удобном случае.
Нина пила только чай, выражая свое участие в застольной беседе слабой улыбкой. Отец и Марианна то и дело подсовывали ей еду, но она делала вид, что не замечает этого и, откусив крошечный кусочек от печенья, тут же клала его на тарелку, будто испугавшись, что слишком много себе позволила. Витторио говорил: «Хочешь?» и протягивал ей кусок хлеба с маргарином, пододвигал баночку с вареньем, корзинку с сушеными фруктами, кувшинчик с соевым молоком. Она отрицательно качала головой и только отхлебывала из чашки, которую держала тонкими, почти прозрачными пальцами. Марианна пару раз протягивала руку и гладила ее по голове. Нина улыбалась в ответ, но я видел, как у нее напрягались шейные мышцы.
Только сейчас, при свете снежного зимнего дня, я заметил, насколько они обе разные: Марианна – светлой масти, жесткая, нервная, бледная до белизны, почти прозрачная, сверхкоординированная, иррационально-рациональная, собранно-сосредоточенная; Нина – южанка, средиземноморский тип, темноволосая, темноглазая, худенькая, хрупкая под своими бесформенными одеждами, ручки в разноцветных матерчатых браслетах тоненькие, прячет глаза. Мне кажется, я замечаю искры ссоры, мелькающие между ними, едва уловимые признаки раздражения или недовольства, которые сквозят в их лицах, но тут же исчезают. Я подобные вещи всегда чувствую, у меня на них особый нюх, но в данном случае я не уверен, утверждать боюсь. Витторио тащит к себе поближе все, что еще осталось на столе, энергично работает челюстями, возможно, пытаясь компенсировать количеством качество поглощаемой пищи. Потом, почти ожесточенно стряхнув с салфетки крошки, поворачивается к Марианне и касается ее руки, поворачивается к Нине, треплет ее по волосам и говорит: «Ешь!», поворачивается к Джефу-Джузеппе и крепко хлопает его по плечу, поворачивается ко мне и говорит: «Как жизнь, Уто?», окидывает взглядом всех вместе и спрашивает: