— Одно из двух: или в вашем живом человеке была какая-то литературность, сиречь фальшь, или вы его испортили при обработке. Нельзя большое горе раскрашивать, как вазу. Есть магия непосредственной жизни, магия неправдоподобности, нелепости жизни, у вас она исчезла. Вы действительно играли с ним в шахматы?
— Нет, но я мог. У него в комнате я видел доску.
— Могли, видели — это не то. А что вы с ним делали?
— Да просто пили водку и разговаривали. Он рассказывал, как у него погибла семья.
— Ага! Вот это интересно. Спустя девять лет всем рассказывать одно и то же: как погибла семья. А вы прячете это в подтекст, вытаскиваете никому не нужные шахматы, тут-то и есть литературщина. И потом — где же водка? Ведь вы пили водку? Вы пишете, что у него «водянистые, в красноватых веках глаза», и читатель должен предполагать, что он день и ночь плачет. А он хлещет водку со страшной силой. Он спивается, бедняга. Он отказался уехать из песков в город не потому, что ему жалко расставаться с чабанами, а потому, что он уже не верит в свои силы, разучился работать, горе сломило его. В городе нельзя так жить, как в песках. В общем, он махнул на себя рукой. Похоже?
— Может быть, да. Но это уже другой рассказ.
— Да, другой. Который надо было написать. А вы вашего доктора облагородили и всех окружающих тоже. Горе не облагораживает людей, оно их калечит.
— Хорошо, допустим, я напишу рассказ так, как вы советуете. Вы напечатаете?
— Посмотрим, вы сделайте сначала. Но мой вам совет: вы должны использовать газету не для того, чтобы там печататься, хотя и печататься можно, а для того, чтобы ездить, смотреть, пожирать впечатления, вникать в жизнь. Это для вас важнее, чем напечатать двести строк, получить гонорар в три сотни и просидеть их с приятелями в «Дарвазе» за тарелкой гуляша. Писать вы будете, у вас пойдет. Но вы, по-моему, мало ездите. Месяца четыре последних никуда не ездили, правда? Не считая двух дней на трассе?
— Да.
— То-то вот. Плохо. А когда вы будете ездить много, вы начнете писать жадно, разнообразно. Вам даже трудно себе представить, о чем вы станете вдруг писать.
Ахматова, волшебные стихи. Привез из Москвы ее новый сборник, только что изданный. А Гете, кстати, считал путешествия самым важным занятием в жизни…
Я смотрел на него с изумлением. Он ухмыльнулся своим булькающим, коротким смешком.
— Я вас чем-то удивляю? Не удивляйтесь, я господин грамотный, окончил, как и вы, Московский университет, правда, в ту пору, когда там преподавали несколько лучшие профессора…
Мы проходили мимо павильона, где продавали шампанское в розлив. Редактор предложил зайти. Сели за стол во дворике, огороженном легкой деревянной решеткой. Нам принесли по бокалу шампанского, такого холодного, что невозможно было понять его вкус. Пили маленькими глотками. Я не мог отделаться от ощущения, что все это неспроста и он еще не подошел к чему-то главному. Но — подходит. Приближается. Теперь, когда мы сидели за столом друг против друга и я видел его гладко зачесанные, черные, блестевшие от бриолина волосы, когда он наклонял голову, и его грифельные зрачки, когда он смотрел через стекло в упор, у меня возникало знакомое чувство некоторого оцепенения, которое бывало в редакторском кабинете.
Говорили о Москве, о каких-то выставках. Вдруг он спросил:
— Вы Кузнецова хорошо знаете?
— Какого Кузнецова?
В следующую секунду я догадался, что речь идет о Денисе, и подумал: «Вот это оно!»
— Нашего фотографа. Которому вы протежировали.
— А! Знаю, да. Здесь познакомился. А что?
— Что он за человек?
— Обыкновенный. Покалеченный войной… — Я помолчал. Мне было неловко потому, что это был вроде как бы допрос. — По-моему, он человек неплохой, хотя немного, что ли, легкомысленный и несчастный.
— У меня было такое же впечатление, — сказал Диомидов, крутя за ножку бокал с шампанским. — Но мне передали такую вещь: будто он всюду ходит и говорит, что якобы в наших газетах неинтересно работать, они все одинаковые и скучные, и так далее. Похоже на правду?
— Не знаю. Я не слышал. Кто вам сказал?
— Какая разница? Я вам сообщаю факт.
Диомидов чуть отхлебнул вина, причмокнул и поставил бокал на стол. «Это Сашка ему сказал», — вдруг подумал я.
— Теперь вы видите, что значит протежировать малознакомым людям. Я помню, как вы и еще другие товарищи бегали ко мне в партбюро и, кажется, даже в отдел печати и требовали, чтобы этого Кузнецова приняли на работу. Два человека тогда возражали: Артем Иванович Лузгин, старый пограничник, и ваш друг Зурабов.
— Но ведь ничего, по-моему, не случилось?
— Случилось, случилось. — Он сделал ладонью успокоительный жест. — Уже случилось. Поступил сигнал, — значит, уже случилось.
«Вот сволочь, трепло, — подумал я про Сашку, — гробит мужика ни за что». Я не верил, что Денис ходит и рассказывает такую ерунду. Тут какое-то вранье.
— Кузнецов вообще-то сильно пьющий, — сказал я. — Мог в пьяном виде сболтнуть, не придавая значения…
— Возможно. Вполне допускаю. Я не намерен заниматься разбирательством этого дела, но я бы хотел вот чего: чтобы сей муж подыскал себе другую работу. Вы его надоумьте. И чем скорее, тем лучше. Зачем мне эта филантропия? Ей-богу, не нужна. И учтите: Артем Иванович пока еще ничего не знает об этих разговорах, но как только узнает, он сожрет вашего приятеля мгновенно.
«Он не такой уж мне приятель», — чуть было не вырвалось у меня, но мне в тот же миг стало стыдно, и я вдруг сказал:
— Игорь Николаевич, а почему вы так боитесь Лузгина?
— Я боюсь? С чего вы взяли?
— Ведь Лузгин — человек прошлого. На чем он держался все эти годы? Не на знаниях своих, не на умении, таланте, а на страхе, который он непонятным образом внушил людям. Кроме этой способности не было ни черта. А сейчас их время кончилось, они голые короли! Вы согласны со мной?
Он посмотрел на меня странным, боковым взглядом.
— Вы все же намекните Кузнецову на то, о чем я просил. Видите ли, Лузгин человек злопамятный, и он не забыл того, что Кузнецова взяли вопреки его воле.
— Насчет Кузнецова не волнуйтесь: он сам хочет уходить из газеты.
— Да? Кто вам сказал? — обрадованно спросил Диомидов. — Куда?
— На стройку канала. Ему там очень понравилось. Он мне говорил об этом дней десять назад.
— О, это правильно! Очень правильно, очень разумно! Мы дадим ему рекомендацию… Хотя нет, рекомендацию мы дать не можем, он слишком недавно работает. Но это очень правильное решение.
Диомидов поднялся из-за стола с неожиданной и радостной легкостью. Подошел официант. Когда я вынул деньги, Диомидов сделал категорический жест, запрещавший мне даже думать об оплате, и заплатил за оба бокала. Мы вышли на улицу и снова медленно пошли по тротуару. Редактор взял меня под руку.
— Дорогой Корышев, а теперь — по делу…
«Черта с два, — подумал я. — По делу уже было…»
Он начал говорить про свой отъезд в Москву и про то, что в его отсутствие наломали дров в газете и надо что-то выправлять, но я плохо понимал, что именно, потому что думал о Сашке. У меня осталось отвратительное ощущение после того, что я услышал про Дениса и Сашку. И я думал о них обоих. Потом начал понемногу вникать в слова Диомидова. Он говорил, что в его отсутствие Лузгин напечатал материалы Зурабова, направленные против руководителей Пионерной конторы, а в конечном счете — против руководителей всей стройки. Это было неосмотрительно. Ермасов написал письмо в ЦК республики с жалобой на газету, и сейчас над Лунгиным нависли большие неприятности. И над газетой, естественно.
— Над Лузгиным все время будут нависать неприятности, — сказал я. — Потому что он не умеет работать по-новому. Он привык ориентироваться не на суть дела, а на то, чтобы понравиться начальству. А сейчас он перестал понимать, что нравится начальству, а что нет.
Диомидов не возражал на мои выпады против Лузгина, но и не поддерживал их. Он как бы пропускал их мимо ушей.