Выбрать главу

Между Ермасовым и Управлением водными ресурсами, сказал он, происходит непрерывная свара, которая идет, может быть, на пользу делу потому, что обе стороны нещадно критикуют друг друга, а критика всегда полезна. Но газета должна быть гибкой и объективной. Нельзя только критиковать руководителей стройки, надо отмечать и то замечательное, что там делается, а делается там немало. Надо написать положительный очерк о стройке, упомянуть о Ермасове, о его поездке в Америку, связав это с таким событием, как досрочное заполнение Больших Озер: газета писала об этой победе строителей очень скупо.

— Возьмите командировку дней на десять, поезжайте в Мары, на Инче и дайте такой материал, чтобы строители сказали вам спасибо. Приходите завтра утром — нет, завтра утром я уезжаю в ЦК, — послезавтра утром, и мы поговорим подробнее. Вообще заходите запросто. Что вы дичитесь? Я в газете каждый день, в любое время — милости просим. Поездка будет полезной и для вас. Помните, — он наставил на меня указательный палец, — «из какого сора растут стихи, не ведая стыда…».

Он протянул мне руку с выражением неопределенной серьезности, а может быть, неопределенной улыбки. Мы подошли к дому.

На другой день я передал — разумеется, с купюрами — мой разговор с редактором Борису Литовко. Меня интересовало его мнение. Борька работает в газете тринадцать лет и знает Диомидова лучше, чем кто-либо. Он посоветовал не обольщаться редакторским благорасположением. Диомидов, сказал он, человек контрастов. Сегодня он тебя ласкает и поит вином, а завтра не узнает, как чаплинский миллионер.

Перед войной он здорово шел в гору в Москве. Будучи совсем молодым, уже котировался на пост редактора какого-то крупного журнала, но потом случилась осечка. Кажется, его напугал тридцать седьмой год. Сам он не пострадал, но у него атрофировались мускулы честолюбия, он сник, стушевался, постарался исчезнуть с видного места и покинуть Москву. Испуг и интеллигентность — как орел и решка одной монеты — сидят в нем до сих пор, хотя он провел войну в армейской газете, заслужил боевые ордена. До сих пор «исполняющий обязанности». Ни за что не соглашается стать главным, хотя ему предлагали и даже приказывали.

— Ну, это понятно, — сказал Борис. — Он уже немолод, и ему хочется спокойной жизни. Лузгина он не любит и презирает не меньше нас с тобой, но хоть бы раз поднял против него голос! А ведь он мог бы отделаться от него, мог бы взять себе дельного, умного помощника, сейчас время такое, что это можно и нужно делать, но боится, боится! Не верит, что пора лузгиных прошла окончательно…

Когда во вторник утром, как мы условились, я пришел к Диомидову поговорить относительно командировки, тот едва кивнул мне и, не приглашая сесть, сказал с холодным удивлением:

— А зачем вы пришли? Мы ведь обо всем договорились. Идите в секретариат, берите командировку на десять дней и поезжайте.

— Вы, по-моему, просили зайти, хотели что-то сказать еще…

— Что — сказать? — он вонзил в меня зрачки. — О чем? Надо ехать и делать. Да! Не забудьте: о Ермасове пишите потеплее, а руководителей Пионерной особенно поднимать не стоит, там сейчас работают комиссии, дело неясное.

Он стал что-то писать.

— До свиданья, — сказал я, идя к двери.

Он не ответил. Вот так закончился мой роман с редактором. Хотя закончился ли? Я думаю, что, если снова встречу его на улице, в книжном магазине или в бане, мы снова будем говорить о литературе и о стихах, которые растут черт знает из какого сора…

Командировке я был рад. Мы давно собирались вместе с Атаниязом поехать на трассу и заодно навестить родной аул Атанияза, расположенный где-то в районе канала. Атанияз просил меня заранее сообщить, на какой срок я возьму командировку в газете, чтобы на это же время взять командировку на радио. Я решил ехать третьего января, чтобы встретить Новый год в городе.

21

Снова впереди всех — два экскаватора и четыре трактора с бульдозерными ножами. Позади остался поселок Третьего, колодцы, кухня, тетя Паша, варившая борщи из консервов и каши, крутые и обжигающие, как горячий бетон. Позади осталось бесконечное лето. Позади — километры пыли, рев моторов, боль в руках, ночная работа и дневное томление в жару. Позади — готовые дамбы, маленькие клочки пустыни, к которым прикипали душой, счастливые дни, когда взрывалась перемычка и медленно катилась вода в хлопьях кофейной пены.

А что впереди?

Если подняться ночью на бархан и прислушаться, можно расслышать — при западном ветре — далеко-далеко едва различимое стрекотание. Где-то дышат моторы. И, может, это моторы Марыйского участка. Те, что ползут навстречу по-сухому. Марина услышала однажды стрекотание, вбежала в будку, завопила радостно:

— Папа, Сень! Скорей сюда, слыхать уже!

— Чего слыхать? — спросил Нагаев.

— Марыйских слыхать! Вот ей-богу!

— А! Я-то думал…

— А между прочим, свободная вещь, — сказал Марютин, поднимаясь с койки. — Пойти проверить.

Он начал поспешно обуваться, накинул телогрейку и вышел вслед за Маринкой на волю. Нагаев ужинал после смены. Подождав немного, он тоже вышел. Маринка с отцом стояли в темноте на бархане. В забое было тихо. С видом ленивым и скептическим Нагаев подошел к бархану и, ковыряя спичкой в зубах, остановился у подножия бархана и стал прислушиваться.

— Сень, ты сюда иди! Внизу не слыхать! — крикнула Марина сверху.

— Ладно. Услышим…

Помолчали минуту. Марютин сказал:

— Да нет ничего. — Еще помолчал и добавил: — Ни хрена не слышно.

— Почему? Слышно, — сказал Нагаев. — У тебя в ухе волос, тебе и не слышно. Знаешь песню, Демидыч: старик старый, одни мощи… Ха-ха!

Последнее время Нагаев почему-то насмешничал над Марютиным.

Маринка обиделась за отца:

— Надо же — песня! Дурачок-то…

— Да нет, слыхать-то слыхать, — сказал Нагаев, — только то не марыйцы, а просто машина идет в Мары. Или от них к нам.

На новом месте жили тесно, утепленных для зимы будок было только три, поэтому Марина с Нагаевым поместились с Марютиным. В большой будке, составленной из двух, жили шестеро, и в той же будке собирались иногда все в кучу двенадцать человек: попить чайку вместе, почитать газету, послушать радиоприемник «Турист», который Мартын Егерс повсюду таскал с собой.

В тот вечер, за два дня до Нового года, провожали в аул Бяшима Мурадова. Нагаев и Марина вошли в теплое помещение, наполненное табачной гарью и сладким, щипавшим глаза саксаульным дымом от печки, сели на юртовый войлок, расстеленный на полу. Потом зашел Марютин, тоже присел. Бяшим что-то рассказывал тихим голосом.

— Он говорит: «Ты комсомолец, да? Разве комсомольцу можно быть жадным, да?» Я говорю, что не жадный, говорю: дело — принцип. «Какой, говорит, дело — принцип, если ты по четыре тысячи в месяц заработаешь, — мне, говорит, Бегенч сказал, на вашей стройке работает. Яз-Мухамед тоже сказал, на скрепер работает. Здесь, говорит, не дело — принцип, а ты, сволочь, богатый и жадный, как бай».

— Вот гад! — сказал Иван.

— Это кто, Бяшим? Про кого рассказываешь? — спросила Марина.

— Про брата моей жены. Два брата есть, такой сволочь оба. Давно в армии служить надо, а они дома сидят, комиссара обманывают — разные справки-мравки несут, больной там, трахом.

— Ну, ну! А ты чего? — спросил Иван.

— Ничего не сказал и пошел. Сказал только: сам ты сволочь. Тогда один меня догнал, Берды Аман, и по голове ударил. Я упал сразу. Тогда второй начинал меня ногой бить. Ну, я вскочил, начинал драться, но их три человека — два брата и еще один парень, Назар, такой же сволочь, терьякеш, его отец в тюрьме сидит за то, что терьяк торговал, ну и он то же делает…

— Побили, значит? — спросил Иван.

— Нет, не побили. Потому что я домой убежал, схватил ружье и в воздух стрелял. Они убежали, как зайцы. Тогда я подошел к их дому, позвал их мать и сказал: «Огульджан — моя жена и живет в моем доме. А кто будет ее трогать или пугать, я стреляю с ружья. Всех твоих сыновей, сказал, застрелю с ружья и твоего мужа застрелю, а тебе только ноги перебью, чтобы ты была живая и мучилась за то, что родила таких пауков». Так я сказал. Их отца дома не было, сыновья убежали, но мать все слышала. И я пришел и сказал Огульджан, чтобы она жила спокойно.