— Хей, неправильно сказал, — пробормотал Чары Аманов. — Сколько отдать надо? Пять тысяч? Шесть? Хей, чепуха, какие деньги! Зато спокойно живи, и твоя Огульджан будет спокойна… — Он добавил несколько слов по-туркменски.
Беки Эсенов вдруг вскочил и закричал по-туркменски с такой дикой горячностью, что все засмеялись от неожиданности. Он кричал и тряс Бяшима за плечи. Бяшим отвечал неуверенно, но Чары Аманов вступил в спор, и вскоре все трое заговорили запальчиво, перебивая друг друга.
Никто не понимал их, кроме Марины.
— Ребятки, ребятки, — сказал Егерс, лежавший на боку с пиалкой чаю в руке. — Надо соблюдать закон вежливости и говорить по-русски, чтобы все могли понимать.
— Он говорит, — сказала Марина, — что эти люди торгуют в магазине сельпо и деньги им не нужны. Они богатые. Они хотели отдать Огульджан за этого Назара.
— Это как не нужны? — спросил Нагаев. — Брехня…
— Деньги, говорят, к деньгам, — сказал Марютин.
Туркмены продолжали ожесточенно спорить.
— Вот, значит, как: они хотели выдать Бяшимову жену за Назара и получить калым снова. Второй раз то есть, — пояснила Марина. — Вот твари паразитские! Бяшимка, миленький, а ты бы свою Огульджан сюда взял, на трассу. Пусть с нами живет.
— Я сам так думал. Но ей школу надо кончать, десятый класс. Она в учительский институт поступать хочет, в Марах. Нет, я правильно сказал: дело — принцип, но мне тоже деньги надо, потому что хотим свой дом делать. Участок мне дают, матерьял дают, потому что я, когда канал кончу, в колхоз приду трактористом. Дом делать — денег много нужно. Зачем я буду отдавать? Дурак, что ли?
Он усмехнулся, подбадривая себя, но было заметно, что его решимость еще не созрела, и выражение его чистого смуглого лица было нетвердо: в черных глазах на миг мелькали испуг и неуверенность, а в следующий миг лицо напрягалось жестко, надменно, губы сжимались.
— Верно, верно, — сказал Иван. — Нема дурных — такие деньги кидать.
— Ка-анечно!
— Пускай тут поишачат за нас, погнут горбину…
Чары Аманов, цокая, мотал головой.
— Хей, глупый ты, молодой… Я этого Назара-терьякеша знаю и Джафаровых тоже знаю. Они нехорошие люди. Не надо с ними ссориться.
— Бяшимка, а что в письмах пишут? — спросила Марина.
— Отец на прошлой неделе писал. Все хорошо, писал, только приходил Берды Аман и сказал, что ждут моего возвращения к Новому году. Если, сказал, деньги не привезу — плохо сделает.
— Я поеду с тобой, — сказал Егерс.
— Хей, возьми меня тоже, — сказал Беки.
— Сагбол, дост. Сагбол, Мартын Карлович. Приезжай, дорогой гость будешь, я своему отцу про вас много писал, только помощь мне не нужна. У меня ружье есть, старший брат есть, шофером работает в Байрам-Али.
— Поеду с тобой, — повторил Егерс. — Объясню Байнурову, возьму отпуск на неделю.
— Спасибо, Мартын Карлович. Зачем поедешь — не знаю…
— Пускай, пускай, правильно! — сказал Иван. — Мужик здоровый, он там всю торговлю раскидает, если что. Я бы сам поехал, да на Новый год договорились тут…
— Когда Байнуров приедет? — спросил Нагаев.
— Завтра с утра, — сказал Егерс. — Завтра я ему скажу, поедем вместе. Ты теперь мой сынок, я тебя должен защищать.
Егерс захохотал и шлепнул Бяшима по спине. Нагаев сказал:
— У Байнурова насчет расценок спросить. Говорят, снижение с января, не то с февраля.
— Не говорят, а точно, — сказал Марютин.
— Кто сказал?
— Из конторы один.
— Ну и как же?
— Да как: резанут. Особенно, говорит, по бульдозеристам крепко.
— Эй, ребята! — сказал Егерс. — Не огорчайтесь! Мартын Егерс научил вас делать пятьдесят тысяч кубов на бульдозере. Никто не верил, а он сделал и вас научил. А вы, чертовы дети, даже спасибо не сказали. Но ничего! Мартын Егерс придумает что-нибудь новое…
На воле стояла лютая, холодная ночь. Ни единой звезды. Ветер с северо-востока летел с песком и пахнул снегом. Может быть даже, он нес вместе с песком снег, но в темноте не было видно. Снег еще не выпадал ни разу. Но его ждали.
Марютин, как молоденький, побежал вперед, чтобы растопить печку. Молодожены не спеша шли следом. Марина держала Нагаева под руку.
— А жалко, что Бяшим уезжает. На Новом году его не будет… — вздохнула Марина. — Как он свою жену-то любит!
— Ну и что такого?
— Просто говорю…
— Всем отсюда надо сматываться, — проворчал Нагаев. — Расценки срежут — нечего тут делать.
Пришли в будку. Нагаев сидел на койке, курил, пока Марютин возился у печки. Саксаул попался как камень. Нагаев давал советы:
— Не так кладешь, Хрен Иваныч… Под низ клади… Другим концом…
Наконец толстое, корявое дерево схватилось, огонь зашипел. Марина поставила на печку котелок с кашей для отца: Марютин любил поесть на ночь.
— Если правду говоришь, Демидыч, — сказал Нагаев, — и расценки сильно подрежут, я тут оставаться не стану. Нет расчету.
— Это точно, — закивал Марютин. — Нету, нету…
— А ты как?
— Да как я? Как все, так и я.
— А я сорвусь. Мне, Демидыч, не деньги нужны, а устаю я на одном месте. Как все равно гриб ко пню прирастаешь. Теперь ночами не работаем, а привычка осталась — никак ночью не заснешь. И вот лежишь, думаешь-думаешь…
— Ага, всю ночь ворочается, окаянный, — сказала Марина. — Все бока мне протолкал.
— Думаешь насчет этого дела: как, мол, и что. Уехать надо отсюдова. Переменить пластинку.
— Сень! — голос Марины дрогнул. — Да ведь марыйцев уже слыхать! Честное слово, ведь близко же — а?
22
В день нашего приезда было особенно холодно, а вечером выпал снег. Он пролежал полдня. Туркменские мальчишки, ликуя, бегали по снегу босиком. Потом вышло солнце, пролился дождь, и все затопило грязью. День и ночь слышалось гудение тракторов: они не успевали вытаскивать погибающие автомашины.
Два сухих и холодных дня, наступившие затем, подморозили грязь, и распаханные колесами дороги изображали фантастический пейзаж: коричневые, окаменевшие лохмотья, чудовищные комья, воронки, рвы. Но опять проглянуло солнце, и все опять размягчело и потекло, ревели грузовики, утопая в грязи до крыльев, люди карабкались с камня на камень, цепляясь за деревья, жались к дувалам, и только верблюды, гордо вышагивая посередине улицы, месили грязь, не замечая ее, и тощие их ноги, заляпанные жижей, были как будто в чулках.
Атанияз сочинил такие строчки:
Смех смехом, а зима в разгаре: сегодня двенадцатое января. Уже три дня, как мы с Атаниязом приехали сюда из Ашхабада. Дела мои не двигаются. Ермасов, как на грех, в Ашхабаде, — на сессии Верховного Совета республики, он депутат, — и приедет только послезавтра утром.
Чтобы не терять времени, решаем съездить на денек в родной аул Атанияза. Тридцать пять километров на восток.
И мы вот трясемся в грузовике на каких-то ящиках, рулонах шерсти, пачках трикотажного белья, упакованных в толстую бумагу. Грузовик принадлежал магазину сельпо. Завмаг оказался знакомым Атанияза. Он сидит в кабине, а мы по-королевски расположились в кузове на пачках белья, глядим в небо и дышим холодным, пронзительно чистым и сырым воздухом зимней пустыни.
Атанияз — на редкость молчаливый парень. Иногда мы с ним молчим часами. Но это не мешает ни ему, ни мне, и даже наоборот, мы молчим продуктивно: он думает о чем-то своем, а я о своем.
Я вспоминаю о том, как мы встречали Новый год у одного Жоркиного приятеля, оператора с киностудии, у кого была большая квартира. Бесконечно длилась сумбурная ночь, в которой было больше нервности, чем веселья. Ни мне, ни Кате не хотелось идти. У Кати было похоронное настроение: с Нового года студия закрывалась, кое-кого перевели в труппу, а остальных отчислили. Катю отчислили. Я сказал, что будем что-нибудь придумывать. Но что я мог придумать? В общем, настроение было непраздничное. Вдобавок ко всему мне не очень-то хотелось видеть Сашку, да и Дениса тоже.