Люди в палатке произносят слова с панической быстротой. Я вижу, что им не до меня. О Денисе они тоже забыли. Им ни до кого, и даже не до себя. Прорыв произошел в результате того, что не учли разгона волны на озере, где в это время года, в январе, дуют сильные юго-западные ветры. Окольцовочная дамба закладывалась с чересчур крутыми откосами — как того требовал проект, — поэтому быстро разрушилась от ударов волн. Надо было закладывать гораздо более пологие откосы. Вот что я успеваю понять из разговоров.
Кстати, и войну против бульдозеров проектировщики вели под тем флагом, что бульдозерам не под силу выбирать столь крутые откосы. Но теперь они используют прорыв в своих целях, если его не ликвидировать в фантастически короткий срок. Теперь все зависит от машинистов, от этих ребят в черных промасленных комбинезонах, которые входят в палатку, шатаясь от усталости.
Вот вваливается мужчина здоровенного роста, с широким, темным от багрового румянца лицом и начинает на что-то жаловаться Карабашу. Голос у него тонкий, бабий, и говорит он со странным акцентом. Он почему-то требует бутылку коньяку. Оказывается, бульдозеристам через каждые два-три часа дают по стопке, а этот здоровяк выдерживал характер и теперь желает получить бутылку целиком.
Карабаш выходит вместе с ним из палатки. И вскоре все выходят из палатки, и я тоже, и мы идем в сторону воды, где грохочут бульдозеры и блуждают огни фар.
Через короткое время я начинаю разбираться в ночной суматохе: мне становится понятно, куда идут бульдозеры, чего хочет вода и чего добиваются люди. Бульдозеры с двух сторон сдавливают горловину потока. Перемычка возводится очень узкая — в два ножа. Вперед тракторы идут на первой передаче, назад — задним ходом на третьей. И скорость у них довольно большая, примерно, я думаю, десять — двенадцать километров. Тут нужна смелость! Главное, что ночь, ни черта не видно, фары мотаются и создают какое-то судорожное световое мелькание. Бульдозеристы, подходя к костру, трут ладонями шеи. Ну да, шею ломит еще больше, чем руки и ноги: все время оглядываются, крутят головой. Когда-то подростком, в первый год войны, я научился в колхозе работать на тракторе. И меня вдруг охватывает желание сесть на бульдозер, ворваться в этот поток работы, в его суть, в его накал, объединяющий всех людей и все движение этой ночи. Но я не смогу работать на такой скорости. И, наверное, я все забыл.
— Степан Иванович, — говорю я, — мне хочется что-то делать. Что мне делать?
Он не слышит. Мы стоим чересчур близко от бульдозеров. Один бульдозер разворачивается в трех шагах от нас, я вижу в кабине женщину-машиниста; молодое, застывшее в напряжении лицо.
Ермасов не может понять, чего я от него хочу. Он морщится нетерпеливо и с неудовольствием. Наконец он понял и говорит, чтобы я шел к палатке.
Возле палатки, где кухня, хозяйничает коротконогий, пожилой мужичонка, Терентий Фомич. Он руководит костром, едой, отпускает коньяк по мерке, следит за тем, чтобы ребятам после смены — кому надо поспать — было место в палатке.
Он дает мне топор и посылает в саксаульник за дровами. Это недалеко от палатки, за барханом, но свет туда не достигает, и я работаю на ощупь. Саксаул — невыносимо крепкое дерево, а на морозе он превращается в совершенное железо. Рубить его в темноте чертовски трудно. Наконец, бросив топор, начинаю ломать сучья руками. Проходит полчаса, пока мне удается набрать охапку дров, и я бегу с нею, роняя по дороге ветки, из тьмы и одиночества — на свет, к костру.
Возле огня стоят, греясь, несколько человек. Я узнаю женщину, которую видел в кабине бульдозера: она полная, широкая в бедрах и кажется еще шире от грузных брезентовых штанов, а лицо совсем молоденькое, курносое, довольно миловидное, но очень усталое. Она вдруг легко, точно падая, опускается на песок. Двое мужчин наклоняются к ней. Терентий Фомич дает ей кружку с водой, и она пьет, сидя на песке. Потом ее поднимают под руки и ведут в палатку. Ей сделалось плохо. Она что-то говорит, качая головой. Нет, она не хочет, чтобы ее вели под руки, и отталкивает своих сопровождающих — это два туркменских парня в черных меховых шапках, — и сама проходит в палатку и ложится.
Через некоторое время я захожу туда и вижу, что она спит, накрывшись кошмой. Лицо ее серо, сухой, обожженный ветром рот некрасиво, одним боком, открыт. Она мне кажется измученной матерью пятерых детей.
— Ай, господи, мужики-то с копыт валятся… — бормочет Терентий Фомич. Он кидает мне пустые ведра.
Я бегу за водой. Ермасов нисколько не удивляется, когда я пробегаю мимо него с ведрами. Кажется, он принимает меня за кого-то другого. Жажда участия в общем деле переполняет меня. Я еще несколько раз бегаю за дровами, приношу воду, потом Терентий Фомич исчезает надолго — едет куда-то за горючим, — и я один заведую костром, согреваю чай, открываю ножом консервные банки и всячески суечусь. Меня уже все знают, ко мне привыкли. Обращаются ко мне так: «Эй, але!» И я тоже постепенно всех узнаю. Тут работают бульдозеристы из отряда имени Бяшима Мурадова — того парня, которого убили в ауле.
Я им рассказываю, как ехал в грузовике с тестем Бяшима, и как потом ловили убийцу, и как происходили похороны, и как читали вслух телеграмму от строителей канала… Каждый новый человек, подходящий к костру, просит рассказать все снова, и я рассказываю. Они любили этого парня. И получилось, будто я тоже знал его, и любил, и привез последний привет от него.
Так проходит остаток ночи. На рассвете Карабаш и Ермасов садятся возле костра на землю, и по тому, как они просят чай и разговаривают о погоде, о том, что небо очистилось и будет солнечный день, я вижу, что у них отлегло от сердца. Да, перемычка растет! Теперь это ясно. Место по рельефу выбрано правильно.
Карабаш чудовищно исхудал за последние сутки: щеки впали, глаза блестят, как у больного.
Первый успех всем прибавляет силы. Никто в эти рассветные часы не спит, и даже Марина, отдыхавшая, может быть, три часа, рвется на бульдозер и пытается вытолкнуть из кабины своего сменщика.
Но вдруг происходит событие, которое грозит свести на нет все усилия ночи. Один за другим выключаются моторы тракторов. В наступившей тишине слышу, как люди что-то кричат. Мы все, кто были у костра, бежим к перемычке: оказывается, свалился бульдозер. Вон он внизу, наполовину в воде. Машинист успел выпрыгнуть из кабины и выплыть, еще бы немного — и крышка. Долговязый туркмен стоит, дрожа от ледяной воды, весь мокрый, без шапки, хрипло дышит и озирается с диким и бессмысленным выражением.
— Где его сменщик? Где Сапаров? — кричит, мечась по берегу, какой-то молодой, заросший черной щетиной туркмен из начальников. — Сапаров брал трос!
— Дайте ему коньяку! Где горячий чай?
— Несите трос!
— Надо спасать машину!
— Надо перемычку спасать! Вода смоет весь грунт, пока будем его вытаскивать!
— Засыпать его песком! Пожертвовать им!
Все это выкрикивается наперебой, в течение нескольких секунд. Трактор уже глубоко погрузился, над поверхностью торчит одна кабина. Вода, как бы ободренная внезапным смятением людей и тем, что песчаная бомбардировка прекратилась, с удвоенной скоростью проносится мимо берега и разрывает тело перемычки, ее основание, созданное с таким трудом. Пока инженеры и машинисты лихорадочно советуются, как быть, один из рабочих начинает вдруг раздеваться. Это русый бородатый парень, его зовут Иван. Вот он уже в трусах и в рубашке, на белых ногах остались черные скрученные носки, и он бежит к откосу.
— Давай трос! — кричит он.
Ему протягивают металлический трос. Он прыгает в воду. Ныряет в ледяное нутро. Он пропал. Его не видно, его нет, его все еще нет. Его нет, наверное, уже минуту. В такой воде может быть судорога. Но вот он! Выскочил! Всклокоченная голова с разинутым ртом, хватающим воздух. Ему что-то кричат, но он не слышит. Он снова ныряет, и опять его долго нет. Трактора тоже нет. Вода поглотила его, и на том месте, где трактор исчез, кипит водоворот.