Выбрать главу

3/к Толстобров в камере говорил с з/к Семеновым, Измайловым и восхвалял немецкую технику, а также американскую технику, а про отечественную советскую аппаратуру сказал: "Наше родное говно устарело на десять лет!" - Серый".

Именно так был подписан листок, найденный в кармане у Евгения Г. Костя в тот же день показал его всем, кто упоминался в тексте. Показывал по очереди, по секрету, заглядывая в лаборатории в рабочие часы. Его распирало от восторга, что узнал тайну, что помог нам. У каждого спрашивал совета, как поступить дальше. Солженицын, Панин и я были согласны в том, что самое лучшее - это публичное разоблачение с оттяжкой (т.е. крепкой бранью и угрозами). Сгоревший стукач уже в значительной степени обезврежен. Костя и еще кое-кто хотели сделать темную. Мы возражали. Ведь теперь уже не скрыть, кто нашел ксиву, и за побои будет отвечать именно Костя. Другие уговаривали вовсе не делать шухера, достаточно, что мы знаем, а ксиву вернуть владельцу, начертав предостережение. Костя растерялся от разнообразных предложений, к концу дня его восторг и азарт угасли, он уже явно тяготился своим открытием, туго соображал, злился на советчиков. И вдруг решил по-своему. Мы все знали, что между тюремным и лабораторным начальством все время возникали свары, и зеки, "которые ушлые", старались использовать это. Костя начал рассуждать:

- Это он кому стучал, конечно же, тюремному куму. Свиданья, разговорчики - это для шарашки плюнуть и растереть. Им он должен стучать по работе, как там план, конструкции, инструмент, трали-вали, дефицитные детали. Я отнесу эту ксиву шарашечному куму с Понтом, думаю, что для него здрасте, возьмите. Кто-то потерял, я подобрал, передаю по адресу, только все это чепуха, свистит он, гад, клевещет на людей.

Мы тщетно пытались его отговорить. Он только больше распалялся. Он был очень высокого мнения о своем уме, сообразительности, проницательности, гордился этим не меньше, чем силой действительно крепких мышц.

- У меня котелок, слава Богу, варит, нет еще таких мудрых, чтобы меня перемудрили.

Поэтому любое неосторожное критическое суждение, вроде "Чепуху ты мелешь, дураком будешь" и т.п., возбуждало у него только яростное, бычье упрямство. Так и теперь, отматерив на крик незадачливых оппонентов, он побежал в кабинет оперуполномоченного по лаборатории и через несколько минут вышел, делая вид, что вполне доволен, однако все же несколько смущенный. Он сказал оперу все, что придумал заранее, но не приготовил ответа на простой вопрос:

- Вы это кому-нибудь показывали?

- А ты что ответил?

- А я тоже не пальцем деланный, сразу не отвечаю, тяну резину, строю дурака: кому я должен показывать, тому самому, что ли, кто писал? Но кум опять, правда вежливо, однако настойчиво - вы, говорит, не темните, я спрашиваю, кому из зека показывали. Ну, у меня, слава Богу, котелок варит, и не таких мудрых в рот пихал. Говорю, что специально никому не показывал, но нашел ксиву, положил на столе, пусть люди смотрят, пусть, может, и возьмет, кто потерял. Никто не взял, я вам и принес. Никто не советовал, я сам надумал. Он говорит: "Ох и хитрый вы", - и моргает мне, как бляди. А я на те морги - ноль внимания. "Ну, идите, - говорит, - и не болтайте". А я говорю : "Есть !" - и кругом. На следующее утро Г. после подъема пришел как ни в чем не бывало в нашу камеру. Он жил в малой с инженерами, ее называли "палатой лордов"; а наша большая, многолюдная считалась "плебейской". Он держал в руках котенка.

- Держи, корешки, подарок! - и метнул котенка на койку Солженицына. Тот вскинулся:

- Ты чего животное мучаешь! И вообще ты... Серый, и мы тебе не кореши.

Он только пригнулся на миг, но даже ухмылку не стянул.

- Для кошек это не мучение. Они прыгают с четвертого этажа. Надо знать, господа интеллигенты.

Тогда я стал орать уже в тоне лагерной оттяжки на полную мощность :

- Не о кошке речь. Ты что, не слышишь, падло, ты, Серый, наседка, стукач, иди, гад, и чтоб тобой и близко не смердело. Иди, а не то...

За этим шли грозные посулы.

Все, имевшие лагерный опыт, знали: когда имеешь дело со стукачом, лучше всего открыто, зло разругаться. Это сразу же снижает цену его информации как "личных счетов". Но ругаться надо тоже до известного предела, чтобы не схлопотать обвинение в "камерной агитации", "подстрекательстве к сопротивлению" и т.п.

Поэтому Митя Панин как самый опытный из нас, перебивая меня, закричал еще громче и угрожающе двинулся на Г.:

- Животных мучаешь, падло! Кошка тебе игрушка, сволочь. Бросаешь живую тварь, как камень, мерзавец! В человека бросаешь, сволочь. А если она лицо оцарапает?.. Падло! Гад!.. Сволочь... В рот... В душу... Пошел вон, хулиган, пока морду не своротили!

Еще несколько человек, успевшие сообразить, что к чему, подхватили оттяжку. Кто-то запустил ботинком, но достаточно точно промахнулся.

Г. отступал к двери, чуть побледневший, но так же скалясь, только глаза потемнели...

- А пошли вы все на хрен. Ошалели!..

После этого мы трое и еще несколько наших приятелей с ним не здоровались, отворачивались. Но его это, казалось, не смущало. На прогулках и в столовой все так же звучал его хохоток. И он был всегда в компании. Издалека уже слышалось, как он смачно рассказывает похабный анекдот, занятный случай из лагерной жизни либо спорит о каких-то футбольных, боксерских или технических проблемах.