Ремизов сделал еще один осторожный, крадущийся шаг к двери и замер, когда под ногой у него дурным голосом взвизгнула расшатанная половица.
– Кто там? – повысив голос, повторил Байрачный.
Из комнаты послышался скрип, негромкий стук и дребезжание потревоженных склянок с лекарствами. По неровному дощатому полу негромко, с натугой зарокотали колеса, и Ремизов мысленно проклял все на свете: чертов полутруп даже не лежал в постели, а сидел в своем трижды проклятом инвалидном кресле и, похоже, направлялся прямиком сюда, в прихожую. Виктор Павлович рванулся к двери, но тут же застыл на месте, осененный новой мыслью: да какого черта? Куда бежать и, главное, зачем? Если старик снюхался с Жуковицким, то вся эта глупая история только даст ему дополнительный толчок, и он поспешит поскорее избавиться от иконы. Ведь ему, старому козлу, безразлично, кому ее отдать, лишь бы не Ремизову.
У него, идиота, все кругом ангелы, один Витенька Ремизов – дьявол во плоти, потому что, видите ли, не скрывает своего желания заработать побольше денег. А деньги, сами понимаете, это нехорошо. Пора, наконец, поговорить со стариком откровенно, по-мужски: или ты продаешь мне икону, или… Или что? Или я беру ее даром, вот что. Сам беру, без твоего сраного разрешения.
Поэтому Виктор Павлович повернулся спиной к спасительной входной двери, снял темные очки – в прихожей сразу стало светлее, и он понял, что все-таки немного переборщил с коньяком и кокаином, – и решительно шагнул вперед.
– Здравствуйте, Петр Алексеевич, – сказал он, останавливаясь на пороге комнаты. – Я пришел навестить вас.
Он прошел на кухню, отыскал возле плиты обтерханный картонный коробок с болтавшимися внутри тремя спичками и закурил, используя коробок в качестве пепельницы. Руки у него все еще прыгали, и коробок пришлось поставить на стол, чтобы его содержимое не разлетелось по всей кухне. Старый упрямый осел… Что ж, он сам напросился.
Чертовски хотелось пить, во рту пересохло, язык прилип к гортани и казался шершавым, как напильник, а коньяк, разумеется, остался в машине – уйма коньяка, почти полная фляга. Правда, в кране было сколько угодно воды, да и чайник стоял на плите – уродливый старый чайник с отбитой эмалью и дурацким голубым цветком на боку. Но пить здесь, прикасаться губами к посуде, из которой пил старик, было противно. На всем, что здесь было, казалось, лежал полупрозрачный налет болезни, страданий и смерти, и Ремизов пожалел, что у него нет при себе противогаза. Он сразу же попытался прогнать от себя эту мысль, пока она не завладела воображением, но не тут-то было: ему немедленно представилось, что воздух в квартире буквально кишит голодными бациллами, несущими боль, гниение заживо и мучительную смерть, какой и врагу не пожелаешь. Он поймал себя на том, что дышит осторожно, вполсилы, чтобы не вдохнуть слишком много этих бацилл, процедил сквозь зубы матерное ругательство и, зажав окурок в зубах, принялся скоблить лезвием ножа кокаиновый брусок. Ему подумалось, что он напрасно так сильно переплатил за эту отраву: пускай кокс высшего качества, но какого черта нужно было прессовать его в бруски?
Ведь неудобно же! Плевать, что менты, как правило, не обращают внимания на завалявшийся в кармане у задержанного мелок – они, бараны, ищут пакетики с белым порошком, вот умора… Но все равно – неудобно!
И время отнимает, и вообще… А вот если у человека ножа при себе нет, тогда что – зубами этот ваш мелок грызть? А? То-то…
Он раздавил окурок в спичечном коробке, засунул коробок в карман кожанки и втянул ноздрями восхитительную прохладу кокаина. Немного постоял с открытыми глазами, а когда снова их открыл, все стало на свои места. Кухонька, конечно, была убогая и грязная, но без всякого ядовитого налета, и стаканы были как стаканы – ничто не мешало ему налить в один из этих стаканов воды и выпить. Собственно, пить ему уже расхотелось – кокаин, как обычно, помог. "Интересно, – подумал он, – а сколько можно продержаться, если вообще ничего не пить и не есть, а только нюхать чистый кокс?
Недолго, наверное, но зато весело и без проблем. Когда-нибудь, когда мне все окончательно надоест, я так и поступлю…"
Солнце било в окно кухни, беспощадно высвечивая ее убожество. Это было весеннее солнце, оно не только светило, но и ощутимо пригревало. До конца отопительного сезона оставался еще месяц с хвостиком, батареи тоже грели, и Ремизов в своей тяжелой кожанке и перчатках начал мало-помалу плавиться, стекая в собственные ботинки. «Пора кончать, – подумал он. – Надо аккуратно здесь осмотреться и сматывать удочки, пока сюда не заявился очередной добрый самаритянин…»
Ремизов проверил кухню – исключительно для очистки совести, поскольку, чтобы хранить икону в этой тараканьей берлоге, где, помимо всего прочего, могли водиться и мыши, было бы полным идиотизмом. Разумеется, Богоматери здесь не было, да он и не рассчитывал ее тут отыскать, а просто действовал методично, ничего не пропуская и не оставляя у себя в тылу белых пятен.
Слава богу, квартира Байрачного была не из тех, которые можно обыскивать сутками, – комнатка в двадцать метров; узкая, как кишка, прихожая; кухонька размером с хороший носовой платок; совмещенный санузел, – и обставлены эти хоромы были без изысков, чисто функционально и даже скудно. Шаря на полупустых антресолях, где только и лежало, что пыльный рулончик оберточной бумаги, два старых чемодана и ящик с кое-каким инструментом, Виктор Павлович подумал, что Байрачный, видимо, в свое время здорово начитался поэтовшестидесятников и на всю оставшуюся жизнь усвоил, что все зло в мире – от вещей. Они, поэты, даже слово специальное придумали – «вещизм». Мол, если болен вещизмом, то есть хочешь жить по-человечески, достойно, в окружении удобных, красивых и дорогих предметов, то тебе с нами не по пути – с нами, романтиками, строителями светлого будущего… Тьфу! Сами-то небось покричали, побунтовали, да и притихли – обзавелись теплыми местечками в Союзе писателей, трехэтажными дачами в сосновом бору, квартирами в центре Москвы, детишек пристроили как полагается и горя не знают.
А те немногие, кто им по-настоящему поверил, так и прожили свою никчемную жизнь, ничего не имея за душой, кроме стеллажа с умными книжками да пары дырявых подштанников.
Он быстро осмотрел прихожую, отодвинул от стены ящик с обувью, заглянул за и под него – ничего, кроме мохнатой пыли и мелкого мусора. Нужно было идти в комнату – нужно было и не хотелось. Ремизов рассеянно полез в карман кожанки за сигаретами, но спохватился и одернул себя: время шло, а дело стояло на месте. Мало ли чего ему не хочется!
Он вдруг представил себе англичанина, с которым имел виртуальную беседу каких-нибудь полтора часа назад. Сидит себе небось в своем Лондоне и прикидывает, сколько наварит на Любомльской чудотворной. Хорошо ему там, тепло и чисто, и на столе бутылка с настоящим скотчем, и в дерьме нищего ученого, который загнулся от рака, не надо ковыряться…
Загнулся от рака… Да, вот именно, от рака, а от чего же еще? Что же, по-вашему, его убили, что ли? Бросьте, кому он нужен, этот нищий несчастный старик?..
Ремизов взял себя в руки и переступил порог комнаты. «Нищий несчастный старик» лежал на полу вместе со своим перевернутым креслом на колесиках, и его тощие ноги в стоптанных домашних шлепанцах были нелепо задраны кверху. С правой ноги шлепанец свалился, и Виктор Павлович увидел дырявый носок, сквозь который виднелась желтая стариковская пятка. Его передернуло от отвращения, и он немного постоял у двери, загоняя на место взбунтовавшееся содержимое желудка. Ему показалось, что в комнате попахивает мертвечиной, но это, конечно же, была иллюзия: за несколько несчастных минут труп не мог разложиться.