Выбрать главу

И он убивал, делая это с каждым разом все более умело и точно. Вечерами на привале, у разложенного в разоренном крестьянском дворе костра, вопросы возвращались, создавая ощущение медленного и неотвратимого погружения в трясину, откуда нет и не может быть возврата.

Комиссары не уставали повторять, что никакого Бога нет и что, следовательно, ответ за свои дела Степану Байрачному придется держать только перед революционным народом, однако подъесаул, как ни старался, до конца поверить в это так и не сумел.

Поэтому, промаявшись в красной коннице товарища Буденного еще три месяца, одной ненастной ночью посланный в дозор Степан Байрачный исчез – исчез вместе с шашкой, наганом и конем, которого привел с собой из дома, с самого Терека. Никто не знал, куда он подевался, однако уже через две недели буденновский разъезд попал в засаду, и единственный уцелевший боец, вернувшись к своим, матерясь и раздирая на груди ветхую, заляпанную своей и чужой кровью гимнастерку, клялся, что видел среди напавших на разъезд беляков Степку Байрачного в новеньких, с иголочки, погонах и фуражке с кантом.

На Байрачного долго охотились, но он знал, что делал, когда уходил от Буденного, и не давал охотникам спуску.

Он и сам охотился на своих бывших товарищей по оружию, как на бешеных псов, – рубил в капусту, прицель но бил из верного винта, да и наган его тоже не лежал без дела в кобуре. Случалось ему также и вешать, и жечь, а бывшего своего взводного, красного казака Ваську Бесфамильного, охочего до крови и чужого добра припадочного душегуба, он до смерти забил голыми руками – с трех ударов забил, между прочим, благо силы ему было не занимать, а ненависти и подавно. Да и вообще, ненависти в ту пору на Руси хватало – ненавистью был пропитан воздух, ненавистью сочилась земля, и солнце по вечерам смотрело с неба налитым кровью, ненавидящим глазом.

И случилось так, что весной девятнадцатого года, аккурат на Пасху, казачий разъезд, которым командовал есаул Байрачный, наехал в поле на крестный ход, срезанный на корню пулеметным огнем с буденновской тачанки. Мужики в бородах и чистых рубахах, бабы в платках, попы в ризах и даже детишки – все перемешалось на дороге в одну кровавую, нашпигованную свинцом кучу, припорошенную пылью. Тела еще не остыли – казалось, их всех просто сморил сон, и даже поднятая колесами пулеметной брички пыль осела не до конца.

Байрачный осадил коня, глянул и оттянул пальцем подбородочный ремень фуражки, как будто тот его душил. На черных от загара скулах вздулись, опали и снова вздулись каменные желваки.

– Значится, так, хлопцы, – проговорил он голосом, похожим на карканье кладбищенской вороны. – Слушай, значится, диспозицию. Диспозиция такая: с седла не слезать, покуда эту суку не догоним. Кто отстанет – пристрелю своей рукой. Если кто несогласный, говори сразу – чтоб, значит, после время не тратить.

Несогласных не нашлось. Байрачный натянул повод, собираясь повернуть коня, и тут на глаза ему попалась икона, лежавшая в пыли ликом вниз. Поддавшись безотчетному порыву, есаул спрыгнул с седла и поднял легкую, звонкую от сухости доску, с которой кто-то грубо ободрал оклад. Он осторожно смахнул с иконы пыль и перекрестился, глядя на темный лик Божьей Матери.

– Батюшки; – ахнул кто-то у него за спиной. – Да что же они, нехристи, делают? Ведь это ж Любомльская чудотворная!

– Чудотворная, говоришь? – сквозь зубы переспросил Байрачный. – Ну, тогда, значит, нам бояться нечего.

С нами, выходит, крестная сила. А ну, в седла!

Впрочем, в седлах и так были все, кроме него самого.

Есаул задержался еще немного – ровно настолько, чтобы успеть вынуть чистую рубашку, завернуть в нее икону и положить сверток в суму.

Они настигли тачанку через час – не одну тачанку, а целых две. Две пулеметные тачанки – это слишком много для посланного в разведку небольшого разъезда, но крестная сила, видать, и впрямь была в тот день с Байрачным и его казаками: буденновцы заметили их слишком поздно и не успели развернуть свои брички. Красные полегли все до единого, есаул же потерял только одного человека, убитого шальной винтовочной пулей.

После того боя судьба еще долго мотала есаула Байрачного по пыльным военным дорогам. Он по-прежнему бесстрашно лез в самую гущу драки, но странное дело: с того самого дня есаул не получил больше ни единой царапины, как будто лежавшая в переметной суме чудотворная икона и впрямь берегла его и от пули, и от красного клинка, и от шального снарядного осколка.

Берегла, да не уберегла: в Одессе, в самом конце, есаула свалил тиф, и, когда он, слабый, как новорожденный котенок, сумел наконец оторвать остриженную под ноль голову от подушки, хриплый полковой оркестр за окошком нескладно, но с большим воодушевлением наяривал «Интернационал». Последний пароход отвалил от пирса три дня назад, и надеяться было не на что. Да, на этот раз чудотворная икона подвела есаула Байрачного. А с другой стороны, если подумать, что ей, иконе, было делать в Константинополе? Видно, были еще у нее дела здесь, на родине, оттого-то и не дала она есаулу подняться на борт союзнического парохода…

Словом, Байрачный остался и даже выжил. Нашлись добрые люди – спрятали, выходили, снабдили кое-какой одеждой, а когда подошло время расставаться, перекрестили на дорожку. Да и повезло ему, не без того: все, кто охотился за лютым есаулом Байрачным аж с восемнадцатого года, ушли за своим усатым вахмистром воевать Пилсудского и там, на Висле, полегли едва ли не до последнего человека. А те, что остались… Э, что про них говорить! Где Одесса, а где Висла…

После войны поселился Байрачный в Москве – подальше от Дона, от Терека и Волыни, где его могли-таки узнать и выдать. Комнату получил, поступил на службу, женился и даже сыном обзавелся – все, как у людей.

А зимой тридцать шестого года ушел на службу и больше не вернулся – десять лет без права переписки, обыкновенное дело. Видно, не все его знакомые полегли на Висле; видно, кто-то все же уцелел и явился как раз вовремя, чтобы успеть поквитаться с есаулом Байрачным за лютую его измену.

Ну а дальше все пошло как водится, с тем лишь исключением, что жену Байрачного почему-то не забрали вслед за мужем и даже на допросы почти не таскали – вызвали пару раз для острастки да и оставили в покое.

Сам Байрачный, если бы кто-то потрудился ему об этом рассказать, сказал бы, наверное, что тут не обошлось без вмешательства иконы – спрятанная на самое дно глубокого, обитого железом сундука с тряпьем, она все еще не утратила своей чудотворной силы. Иначе как объяснить тот факт, что упыри из НКВД, разделавшись с бывшим есаулом, не тронули его семью? Что это было, если не чудо?

Жена Байрачного, Глафира Андреевна, пережила войну и дождалась с фронта своего единственного сына.

Сын ее, Алексей Степанович, пошел в отца и статью, и нравом. Был он высок, широк в плечах и в поясе, а также угрюм, жесток и нелюдим сверх меры. Однако мужиков после войны сильно недоставало, и женился Алексей Байрачный без особого труда – на ком захотел, на том и женился. И все бы хорошо, да, видно, была в нем, в Алексее Степановиче, какая-то червоточина – запил он по-черному и в сорок седьмом году, отметив первый день рождения сына, по пьяной лавочке угодил под трамвай, да так ловко, что перерезало его аккурат пополам, чуть повыше брючного ремня. Что тут скажешь?

Видно, чудотворная сила Любомльской Божьей Матери к этому времени все-таки иссякла, а может, Алексей Байрачный был не из тех людей, кого эта сила считает нужным оберегать…

Историю эту антиквару Жуковицкому рассказал внук есаула Байрачного, Петр Алексеевич, доктор исторических наук, в недавнем прошлом – завкафедрой МГУ. Внук представлял собою полную противоположность деду. Был он невысок, худощав и узкоплеч, а обведенные кругами нехорошего коричневого оттенка глаза смотрели сквозь мощные линзы очков пронзительно и остро. Говорил он негромко, с длинными паузами, во время которых, казалось, превозмогал сильную боль.

Судя по глубоко запавшим глазам, батарее склянок на журнальном столике и витавшему в квартире аптечному запаху, так оно и было. Впрочем, старый человек и многочисленные болячки – понятия взаимодополняющие, это Лев Григорьевич Жуковицкий знал по собственному опыту и посему решил не отвлекаться на болезнь собеседника, хотя тот был не так уж и стар: если верить его собственным словам, было ему никак не больше пятидесяти семи лет. Что ж, старость – понятие относительное…