Приятель хозяина Каики привел меня к Тамасабуроо за кулисы. Без грима он был высоким, худощавым молодым мужчиной, который внешностью не отличался от обычных пассажиров метро. На сцене он излучал окрашенную грустью женственность, а в жизни наоборот, был конкретным, веселым, милым. Ему было двадцать семь лет, он был на два года старше меня.
Кабуки – почти идеально сохранившийся реликт феодальной Японии, — находится под властью горстки старых семейств. Место в иерархии актерам определяет их фамилия, так же, как у аристократов. Актер, не родившийся в семье кабуки, обречен провести жизнь в роли куроко – одетого в черное сценического помощника, как бы невидимого для публики, который появляется на сцене, чтобы принести, или унести реквизит. В лучшем случае, он может выступить в группе челяди или свиты. Но иногда кому-то удается войти в эту иерархию снаружи, и именно так было с Тамасабуроо.
Хотя он не родился в мире кабуки, Тамасабуроо начал танцевать в возрасте четырех лет. В шесть лет его усыновил актер кабуки Morita Kanye XIV, и он стал выступать, как ребенок, под именем Бандоо Кинодзи. С этого времени он посвятил жизнь сцене, и образование закончил на средней школе. Когда я с ним познакомился, Тамасабуроо как раз вернулся из своего первого путешествия в Европу, и обязательно хотел поговорить с кем-нибудь о мировом искусстве. Выпускник Оксфорда показался ему идеальным кандидатом. Я же, восхищенный его талантом, имел массу вопросов о японском театре. Мы сразу понравились друг другу, и вскоре стали сердечными друзьями.
С этого момента я начал пренебрегать Оомото, и пользовался любой возможностью, чтобы поехать в Токио, и посмотреть представление кабуки. Дзакуэмон и Тамасабуроо дали мне право свободного входа за кулисы. Кроме того, приемная мать Тамасабуроо, Kanshie, была мастером Nihon-buyoo (японского танца), поэтому я довольно часто мог наблюдать за ее уроками. Пять лет я практически жил в театре кабуки.
Два полюса японской культуры – ритуал и чувственность, — нашли в кабуки совершенное равновесие. С одной стороны располагается японская стихийная сексуальность, из которой родился развратный укиё (преходящий мир) Эдо: куртизанки, цветные ксилографии, мужчины, переодетые женщинами, женщины, переодетые мужчинами, «праздники голышей», богато украшенные кимоно и т.д. Это остатки влияний древней Юго-Восточной Азии, относящейся скорее к Бангкоку, чем Пекину или Сеулу. Иезуиты, путешествовавшие в конце 16 века из Пекина в Нагасаки, в своих письмах подчеркивали разницу между яркими одеждами японцев, и бесцветными одеяниями жителей Пекина.
Одновременно в Японии существует тенденция к излишней декоративности, к дешевой впечатлительности, слишком навязчивой, чтобы быть искусством. Понимая это, японцы обратились против чувственности. Они облагородили, отполировали, замедлили ее, пытаясь сократить жизнь и искусство до самой их эссенции. Из этого родились ритуалы чайной церемонии, драмы но и дзенских практик. В истории японского искусства отчетливо прослеживаются эти две сталкивающиеся друг с другом тенденции. В конце периода Муромати доминировали прекрасные золотые ширмы, но когда пришли мастера чайной церемонии, эстетичными неожиданно стали грубо сделанные коричневые чашки для чая. В позднем периоде Эдо акцент передвинулся обратно на куртизанок и кварталы наслаждений.
Сегодня эта война длится по прежнему. Существуют крикливые клубы игр пачинко и ночные порнографические фильмы в телевидении, на есть так же реакция на них, которую я называю «стремлением к стерильности», проявлением которой являются усыпанные камешками и выравненные граблями сады, а также современные здания, состоящие из плоскостей бетона и гранита. Но кабуки сохраняет равновесие. Вначале он был популярным искусством, полным юмора, эмоций и сексуальности. Но в течение столетий его замедлили и облагородили до такой степени, что чувственность как бы замерла во времени – медитативное спокойствие, которое является особенным достижением Японии.