Гама сидел молча, на его правой щеке красовался синяк, большие руки сжимали ручку зонта, на голове были надеты две шапки. Вид его говорил, что он готов постоять за себя в любую минуту. И веря в эту самую его готовность, я почувствовал его своим братом.
Почти на каждой станции наш поезд оставлял группы семинаристов. И я видел их шедших по платформам, прихрамывавших под грузом багажа и тревожно озиравшихся по сторонам враждебного им мира. Они коротко махали нам издали, боясь, как видно, перед окружающими обнаружить общность нашей судьбы. Помню, как на станции Ковильян один тип в джинсах огласил перрон, как ворона, карканьем:
— Кар-кар! Кар-кар!
Какой-то святой отец, спокойно сходивший на этой станции, тут же шмыгнул куда-то в сторону и исчез. А три семинариста, красные от стыда, быстро распростились и, опустив головы, устремились к выходу. Ярость залила мне краской лицо не хуже алкоголя. И в сердцах я подумал: «Зови вороной своего дедушку». Однако брошенное оскорбление и возникшая тут же обида не дали мне даже открыть рта. Да и окружавшие нас люди спокойно улыбались, относясь снисходительно к детским шуткам. А униженные черным цветом своей одежды семинаристы выглядели несчастными жертвами, но не людей, а своей судьбы. И все же я испытал бесконечную жалость к своим коллегам, провожая их взглядом, пока они выходили со станции, пока видел улыбки людей и пока помнил все это. Нет, я не был знаком с этими семинаристами, однако неожиданно испытанная солидарность завладела моим сердцем, как нерушимый союз проказы или преступления: кровное родство нашей общей судьбы связало нас навсегда…
Именно это, к своему изумлению, мы с Гамой обнаружили, обедая в одном из пансионов Гуарды. Через мою деревню и недалеко от деревни Гамы была проложена дорога, по которой ходили машины. Выйдя из поезда, мы шли по дороге в город. Гама знал дешевый пансион, находившийся около казармы, и мы пошли туда, чтобы перекусить. Так вот, когда мы развернули салфетки, один достаточно толстый субъект, который уже, как видно, поел и хорошо выпил, пристал к нам с вопросами: семинаристы ли мы, сколько нам лет и чему нас обучают в семинарии. И так далее и тому подобное. Гама отвечал нехотя. Я же, одержимый желанием мирного сосуществования с окружающими, старался ответить на все адресованные нам вопросы как можно полнее. Каждый мой ответ субъект встречал молча, продолжая жевать с чуть прикрытыми глазами. И постепенно аромат дружелюбия наполнил мою душу нежностью. И я, жаждущий согласия, смотрел на незнакомца, не обращая внимания на его опухшее мясистое и гнусное лицо. И даже отважился на вопрос:
— А вы, сеньор, откуда будете?
Однако грубый субъект принялся за фрукты и оставил мой вопрос без ответа. Растерявшись от такого пренебрежения, я посмотрел на Гаму, ища у него поддержки. Гама по своему обыкновению молчал. Тогда меня охватил такой стыд, что я совсем смешался. С пустыми руками и обидой в сердце я краснел и улыбался от жалости к себе и позора. И, склонившись над тарелкой, от злости и усталости съел все подчистую. Тут за столом появились новые сотрапезники, и теперь уже незнакомый субъект разговаривал с ними. Показывая на нас пальцем, он не стесняясь, говорил им:
— Вот, обратите внимание, и в нашем веке возможны подобные вещи. Два парня, ну вот, как, к примеру, эти, содержатся в семинарии, как в тюрьме.
Бандит. От ярости у меня застучало в голове. Я положил вилку и посмотрел на субъекта с затаенной злобой, слишком большой для моего маленького существа. И, почувствовав в нем врага, которого давно искал, чтобы излить свою ненависть, спросил:
— Кто это вам сказал, сеньор, что семинария — это тюрьма? Там все хорошо. И если мы учимся в семинарии, то только потому, что хотим этого. Скажи, Гама, ты в семинарии по желанию или нет?
— По желанию, — нехотя проворчал мой друг.
Но ни субъекта, ни его собеседников нимало не смутило мое заявление, и, видя, что я злюсь, они только улыбались. Я же, хоть и был взволнован и расстроен, чувствовал удовлетворение. А насытившийся субъект продолжал свою атаку, но уже с другой стороны:
— Вот кого учат на посланников Божьих. Представляете? А ведь святой отец — посланник Бога. Вот такие-то и норовят быть выше Бога.
Я тут же ответил вопросом: а разве министр может быть выше президента республики? Тут все вокруг улыбнулись моей находчивости. Мы гордо расплатились и вышли на улицу с высоко поднятой головой. Но, вновь оказавшись затерянным на улице равнодушного к нам города, я тут же почувствовал, что происшедшая в пансионе сцена была не иначе как подстроенной дьяволом, нашедшим приют в моей душе. Потому что я, именно я желал бы объявить, что семинария не что иное, как тюрьма, и что посланник Божий чаще всего выше президента и о многом другом, о чем хотелось кричать, чтобы ясно стало всем, что детство мое предано. Но ничего этого не сказал. И, снова испугавшись, почувствовал, что наше общее несчастье было необоримо, как проклятие крови.