Выбрать главу

«Эй, отцы!» — Пекалов окликнул, и поскольку слепые так явно были голодны и неприкаянны, Пекалов пообещал им пропитание и даже немного водки; а работа как работа, рыть под землей. Слепцы прислушались.

— Богово ли дело? — спросил старший, ему было уж много за сорок.

Пекалов ответил, что дело богово. И не воровство. И не иная мерзость. Он только не стал говорить, что подкоп роется под рекой, — ему показалось, что бог внушил ему умолчать в горькую минуту, когда он остался лишь с Кутырем. Зачем им знать, что над ними река: пусть копают без страха... Слепцов было трое, и, едва сговорившись, Пекалов заторопил:

— Пошли, голуби, пошли скоренько!

— Да куда ж ты спешишь?

— А дождь начнется! — суетился Пекалов, боясь, что маленький поводырь вернется к ним и, раскаявшись, все испортит.

Со слепцами вместе, незрячими и потому бесстрашными, Пекалов рыл еще три недели. Через каждые десять прорытых под рекой шагов слепые бросали работу, становились на колени и яро молились:

— Господи, помилуй нас!

И еще через десять шагов:

— Помилуй нас!

И еще:

— Господи, помилуй!..

Они прошли осыпающийся щебень, они осилили звонкий и пугающий слой гальки, затем — глина, затем вновь щебень, и наконец они докопались до огромного валуна, за которым и стали кусты нехоженого заболоченного берега. Вышли наверх. В старой уральской легенде это особенно удивляло: слепые лучше и надежнее других завершают дело.

В варианте история подкопа под Урал заканчивалась тем, что отец и процветающий брат хватали Пекалова и, дабы не ронял имя, упрятывали его навсегда в какую-то хибарку с надзирающей старухой — вид ссылки. Если не вид лечения. Там он и окончил дни. Иногда выходил и вглядывался (во время грозы — ветер доносил влагу), всматривался: далеко ли Урал? Был он совсем одиноким.

В самом же конце долгой этой истории происходило как бы освящение купчика Пекалова и даже вознесение его на небо, бог уж знает за что — за настырность, что ли. (Как сказали бы сейчас, «за волю к победе».) Ибо не открыл он на той стороне реки никакого источника, не заложил церкви. Да и сам по себе был Пекалов вполне живым и грешным, и лишь в финале легенды обнаруживается литература, делающая попытку, каких много: слепить образ святого, вдруг, мол, приживется.

* * *

Слепцы — люди, живущие в утрате своей, так пояснялось. В те времена слепцы брали мальчишку, обычно из сирот, брали совсем малого, кормили его и поили, за что он и водил их по белу свету. Слепцы не были из добрых; конечно же, они помыкали мальчишкой, отчего у мальчишки день ото дня за душой накапливалось, даже неосознанно. К тому же мальчишка рос: он начинал чувствовать мир, озорничал и нет-нет проявлял мстительность, единственную, уникальную в своем роде, когда после перехода, после долгого пути слепцам надо было справить нужду. «Мальчик, — просили они его, — а ну-ка, милый ты наш, найди-ка нам укромное место», — а он подводил их под окна и стены монастыря, необязательно даже женского. Место у монастыря было такое, что подвоха не почуять, воистину тихое и укромное, не улица и не базар, и совсем нетрудно вообразить сцену, как слепые рассаживаются, а затем и кощунство под окнами, и крики, и как выскакивают на них с дубьем. Мальчишка же, разумеется, поглядывал, затаившись поодаль и корчась от смеха, с тем чтобы после избиения слепых зрячими предстать перед слепыми вновь и оправдываться, что его привлекло, мол, тихое место, что это случайность и что он сам, видит бог, сидел с ними рядом.

* * *

На том месте Урала теперь мост, и до недавнего совсем времени стояла там часовня, при входе в которую на левой стороне белел полустершийся рисунок вознесения (Пекалова с нимбом вокруг головы возносили на небо два ангела). В тени часовни часто сидели с корзинами старухи, ехавшие с рынка. Время шло. Однажды весной часовня рассыпалась, рисунка нет, и ничто не напоминает там о безумном копателе, который людям был памятен и, что там ни говори, вошел в легенду.

2

Один из отцов акупунктуры, китайский врач в седьмом, кажется, веке, поднялся талантом своим до исключительных высот врачевания, однако в легенду не вошел. Он вошел в известность и в силу — но не в легенду.

Он не остановился: он, как сказали бы сейчас, стал делать карьеру до упора и достиг наконец полного признания современниками своего дара, он лечил не воинов, а уже полководцев — и вскоре он лечил самого императора. Великий и, может быть, величайший придворный медик со всяческими почестями, он уже вошел в историю, но не в легенду.

Легенда возникла лишь после следующей, и последней, попытки его самовыражения, попытки именно бессмысленной. Десятки раз излечивал лекарь и самого императора, и членов его семьи, но вот однажды когда император, уже стареющий, пожаловался на головную боль и когда обычные, ходовые средства не помогли, лекарь предложил императору вскрыть голову. Вероятно, лекарь умертвил бы его тем самым, но, в сущности, он хотел сделать то, что сейчас называется лоботомией. Возможно, истовый врач уже и не излечить хотел, а в жажде познания хотел посмотреть глазами, как там и что: что за неведомая боль и почему не унимается?.. Император, старый, но еще здравомыслящий, отказался: в конце концов, рассудил он, можно жить годы и с головной болью, череп же не кошелек, открыв который, тут же закроешь. Лекарь настаивал. И тогда император отказал ему категорически и накричал, как может отказать и накричать китайский император. Лекарь ночью прокрался в покои и попытался вскрыть голову сонному; он был казнен на следующий же день, обвиненный в покушении на жизнь.

* * *

Чтобы перекричать век, а также век другой, и третий, и пятый, легенде нет нужды напрягать глотку. Легенда кричит красотой и будто бы бессмысленностью и ясным сознанием того, что здравомыслящие будут похоронены и забыты.

Тоска же человека о том, что его забудут, что его съедят черви и что от него самого и его дел не останется и следа (речь о человеке в прошлом), и вопли человека (в настоящем), что он утратил корни и связь с предками, — не есть ли это одно и то же? Не есть ли это растянутая во времени надчеловеческая духовная боль?

Легенда внушала: купчик Пекалов, пошловатый и забулдыжный, взялся сдуру за некое дело, дело притом сорвалось — и он остался кем был, пошловатым и забулдыжным. Но в длительности упорства есть, оказывается, свое таинство и свои возможности. И если в другой, и в третий раз он берется за дело вновь, от человеческого его упорства уже веет чем-то иным. И вот его уж называют одержимым или безумным, пока еще ценя другие слова. И если, оборванный, голодный, он доведет свое до конца и погибнет трагически, как не начать примеривать для него слово «подвижник», хотя бы и осторожно.

Если же окружающие люди оценить его дело не могут, если подчеркнута неясность поиска как некоего божьего дела, которое и сам он не осознает, то тем более по старым понятиям он и сам становится человеком призванным, как бы божьим, — а тут уже шаг до слова «святой» или до употребления этого слова (на всякий случай) в более скромной форме: в форме вознесения ангелами на небо — вознесем, мол, а там со временем разберемся, святой ли. Что и сделала легенда.

* * *

— Вот и встретились... — уныло сказал мой давний друг детства, лысеющий уже человек.

Я кивнул: встретились.

Мы долго сговаривались, где встретиться после стольких лет, крутили слова так и этак, и вдруг сразу и легко оба согласились — и встретились не у меня дома и не у него дома, а за столиком, вкруг которого бегал недовольный официант. «Не у меня и не у него» имело свой смысл: оба не хотели видеть как и что, мы оба не хотели видеть, как жизнь и как дела (так-так, стало быть, твоя жена, а это дети, а это твоя квартира), мы не хотели видеть нынешние предметы, нынешний обиход и вообще нынешнее время. Друг детства не пьет — он завязал и пьет только нарзан, так как его больной желудок даже лучшей и очищенной водки не приемлет. Я тоже не пью и тоже пью только нарзан, и тоже есть причины. Он не пьет и кофе, у него давление. И я тоже не пью кофе. Он не ест острого. Я ем, но отказ этот тоже не за горами. Теперь всё близко.