Олег Куваев
Утренние старики
С самого начала здесь у меня вошло в привычку просыпаться глубокой ночью в состоянии, схожем с ожиданием чуда. Несколько минут я лежал с открытыми глазами в кромешной тьме. Тьму оттеняли, если что-либо может ее оттенять, только серые полоски света по краям завешенных солдатскими одеялами окон.
Я вставал и ощупью шел через комнату. Половицы под босыми ногами скрипели, визжали и взлаивали. Они были сделаны из дерева неизвестных пород, пересохли в малоизученном климате Центральной Азии, и оттого звук их казался диким и непривычным. Я спотыкался об огромные архарьи рога в углу, дверь с азиатским же скрипом распахивалась, и я сразу шагал в звезды.
По ночам пыльная мгла, висевшая над Восточным Памиром, исчезала. Разреженный воздух четырехкилометровых высот становился холодным и чистым: звезды выступали как манная крупа на сукне, Млечный Путь казался прокрашенным взмахом малярной кисти, иного сравнения и подобрать трудно, до того он был четок.
Так я стоял, перебирал босыми ногами на холодном цементе крыльца, вздрагивал от ночного озноба и слушал шум реки, мчавшейся с известного по школе хребта Гиндукуш. Да-да, «утром на горы свой взор обрати, вечер встречай, глядя на воды…».
В темноте слышались скрип шагов часового, иногда стук копыт и фырканье лошади – кто-то из офицеров возвращался с ночной проверки пограндозоров. Я находился на одной из самых высокогорных в стране пограничных застав. Это и было чудом, если угодно.
…С давних пор я люблю отдаленные местности и…общение со стариками. В этом при желании можно усмотреть тоску по утерянному спокойствию и мудрости, но я думаю, что причина проще, если бытие наше представить как длинный бег по пересеченной местности. Ясным солнечным утром ты выбираешь маршрут и мечтаешь о том, чтобы маршрут оказался хорошим, а сам ты – неплохим бегуном. Не всем, правда, дано до финиша знать истину бега. Старики же как бы выходят уже на финишную прямую…
Так или иначе я был здесь, на отдаленной заставе, и каждое утро отправлялся к единственному в округе человеку пожилых лет. Он пас принадлежащих заставе баранов, а жил в километре от нее, у подножия зубчатого коричневого хребта. Я шел к нему мимо чахлой травки, бараньих черепов, выбеленных высотным солнцем, и черных от пустынного загара камней.
Звали его редким именем Хокирох, что в переводе означает «дорожная пыль». Происхождением своим имя обязано было обычаю древних времен – называть младенца столь ничтожно, чтобы дьявол или кто там еще из злых сил не счел нужным им заинтересоваться. Трудно, конечно, представить что-либо ничтожнее дорожной пыли, но сам Хокирох… На месте злых сил я подумал бы, прежде чем связываться с ним лет двадцать назад. Да и сейчас тоже.
…Он выходил навстречу, опираясь на палку, хромоногий, грузный, с неподражаемыми кавалерийскими усами на обрюзгшем лице. Его сопровождали огромные киргизские волкодавы, за ним пестрело одеждой потомство, за потомством жена, за женой белел дом, а за домом был уже горный хребет. Хокирох произносил традиционную восточную формулу гостеприимства, осведомлялся о здоровье, о сне, а сам незаметно нажимал тебе в спину огромной ладонью до тех пор, пока ты не оказывался в надлежащем месте. Это было схоже с ощущением горнолыжного подъемника или на худой конец эскалатора.
На столе сами собой, точно они были одушевленные, возникали фарфоровые подносы, пиалки и чайники. В окно виднелись горы. Горы здесь были невысокие, вроде северных сопок, но скорее напоминали не сопки, а яростные медвежьи загорбки. Как будто из глубей земли натужно вырывались коричневые медведи. Медведи освободились из плена, подняли спины над плато, но, чтобы вздыбиться, вырваться совсем, у них не хватило сил.
Хокирох тоже напоминал мне медведя, лукавого и пожилого. Имя его было чем-то вроде предсказанной при рождении судьбы. Он немало отряхнул с себя дорожной пыли на тропах Памира, Афганистана, Китая, а также в государствах Европы во времена второй мировой войны. По рассказам Хокироха и тех, кто его знал, можно было без труда сплести весьма колоритный образ, домыслить пеструю историю, где смешались бы запад, восток, нации, равнины и горы. Но странное дело: бродячая жизнь Хокироха, жизнь пастуха и солдата, всегда казалась мне упорядоченной, как некий устав гарнизонной службы. Вначале была неприметная жизнь памирского пастушонка, а затем Хокирох вдруг остался один – без дома, баранов, отца и даже собаки, которую тоже пристрелили. И все это было в местах, где даже взрослый оседлый человек иногда чувствует себя беспризорником. Его подобрал отряд, преследовавший банду басмачей. Начались бурные дни его биографии, где были погони, дороги и очень много стрельбы. А затем снова все вернулось к пастушеской, так сказать, идиллии. Только сам Хокирох постарел.
Гостеприимство в доме Хокироха было двойным: национальное гостеприимство, когда ты мог усесться на пол, на ватную подстилочку – курпачу, положить под локоть подушку и пить чай в позе римлянина эпохи упадка; и европейское гостеприимство за длинным, во всю стену, натуральным банкетным столом, невесть как попавшим на эти высоты. Рассказывая о временах юности и зрелости, Хокирох иногда умолкал и удивленно начинал рассматривать эту картину сдвоенного гостеприимства, детей, которых мне никак не удавалось сосчитать, печь, где исходил бараньими запахами чугунный казан, уставленный снедью стол, – и Хокирох с хорошо отработанным изумлением произносил: «И вот, о аллах, я тоже сижу дома и принимаю гостей».
Беседа, как бы кратко задержавшись в рытвине, катилась дальше. Мы толковали о нравах горных козлов оху, о славе рода таджиков, к которому принадлежал Хокирох, о взятии города Кенигсберга, про басмаческий способ убивать человека коротким ударом ножа в сонную артерию, о привидении в Бараньей Щели, про казнь с помощью соломорезки, которую Хокирох наблюдал в Кашгаре… Да-да, ему было что рассказать, высокогорному патриарху на пенсии. Впрочем, сам Хокирох на пенсии себя не считал и любил самоутвердиться. В этом я убедился.