— Нет! — крикнула Фаля, выдергивая свою руку из влажной и горячей руки матери. — Сейчас ты будешь есть мед! И все будет хорошо! И я еще принесу меда! И ты будешь есть! И все пройдет!
Галка и Виталька уже давно жались к еще не растопленному Дровосеку, и Фале стало жалко выгонять их на улицу. Подставив стул, она достала с полки, прибитой к стене, из самого дальнего угла баночку, в которой хранился мед для матери, — там оставалось еще чуточку, на донышке. Она достала банку и ахнула — банка была пуста.
По тому, как притихли ребятишки, Фаля все поняла.
— Негодяи! — закричала она сорвавшимся голосом. — Негодяи!
— Фаля! — отчаянно вскрикнула мать и страшно закашлялась.
Виталька и Галка дружно заплакали, а Фаля, вне себя, чувствуя, что сейчас может сделать что-то ужасное, схватила полено.
— Фаля! — дико закричала мать. — Это я им разрешила! Я!
Фаля выронила полено, бросилась на кровать и зарыдала. Да что же это такое?.. Да что же это такое делается на свете?..
Она забилась в таком горьком плаче, в таких рыданиях, что прибежала Ульяна Антоновна и, увидев рыдающую Фалю, сама расплакалась. Кажется, она долго возилась с Фалей, успокаивая ее. Фаля все никак не могла прийти в себя. Она рвала на себе волосы, билась головой о стенку, а когда опомнилась, увидела, что мать лежит тихо, спокойно, не шевелясь.
Мама! — испуганно прошептала Фаля. — Мамочка!
— Нет, Фаля, — тихо и спокойно отозвалась мать. — Я не умерла еще. Но ведь ты взрослая, Фалечка, и должна сама понять — так будет лучше. Я тете Кате в Челябинск письмо написала. А теперь вот думаю — зря. У нее у самой двое ребятишек… Пусть не берет вас к себе, всем плохо будет… Лучше в детский дом, Фалечка. Только уж ты там похлопочи, чтобы вместе вас… Чтобы не разлучали. А то ведь так бывает — в разные детские дома. Ты тете Кате напиши — пусть не берет вас к себе.
Мать говорила так спокойно, так рассудительно, словно что-то решила для себя окончательно и бесповоротно. Потом она медленно протянула руку и провела ладонью по ковру, нащупывая золотую нить в узоре. Но сил в руке у нее не хватило, и ладонь бессильно легла на одеяло.
«За сколько можно его продать? — безжалостно подумала Фаля. — Почему она жалеет этот ковер? Нам приносят милостыню. Да! Милостыню! А у нас в доме дорогой ковер!» Мать сейчас, впервые в жизни, назвала ее взрослой. И значит, Фаля имеет право теперь решать все сама.
— Ульяна Антоновна, — сказала она тихо соседке, которая, сама расплакавшись, все еще никак не могла успокоиться и украдкой уголочком платка вытирала со щек слезы. — Вы видите, Ульяна Антоновна… Мама лежит на сквозняке. Ее кровать надо отодвинуть от стенки.
— Ну что ж, милая, — сказала Ульяна Антоновна. — Давай отодвинем.
Они с трудом отодвинули кровать от стены так, что мать теперь уже не могла дотянуться до ковра.
— Фалечка! — пожаловалась мать. — Но я его теперь совсем не вижу.
— Ничего, увидишь! — грубовато сказала Фаля. — Вот квартиру обогреем, тогда кровать на место переставим.
Растапливать печь у нее уже не было сил, и, когда ушла Ульяна Антоновна, она легла на свою кровать лицом вниз, уткнувшись в подушку, и затихла. Очнуться ее заставил стук в дверь.
С трудом передвигаясь по комнате, она выбралась в прихожую, откинула крючок.
Валентин стоял на пороге.
Может быть, оттого, что они так почти и не разговаривали после его приезда, вдруг что-то прежнее, что-то довоенное незримо вошло в эту темную холодную прихожую.
— Здравствуй, — тихо сказал Валентин.
И это «здравствуй» он сказал как-то по-прежнему, без той холодной суровости, которая была в его голосе в первый день их встречи.
— Здравствуй, — тихо ответила Фаля, и вдруг на одну-единственную секунду ей вспомнилась огромная сцена, и разноцветные праздничные лучи театральных прожекторов, и тихая музыка вразнобой, когда оркестр настраивается на увертюру.
— Вот, смущенно сказал Валентин. — Вот…
Он протягивал ей мисочку гороховой каши.
— Это… для Тобика.
Фаля поняла, что Валентину мучительно стыдно. На этот раз милостыню принес он, потому что дед Васильев пропадал на заводе целыми сутками… Когда-то он приносил ей мороженое в красивых продолговатых раковинах-вафлях, а теперь принес милостыню. И ему было больно и стыдно.
А Фале не было стыдно. Она думала только об одном — как сытно можно накормить Галку и Витальку этой кашей.
Но она не могла ему лгать. Из-за миски гороховой каши теперь она могла солгать что угодно и кому угодно. Но только не ему. Ему солгать она не могла.
— А он… умер, — сказала она, тупо глядя на миску с кашей в его забинтованных руках.