Сразу осмыслить происшедшее Ветка не смогла. Для этого понадобилось какое-то время… Во всяком случае, когда Ирина еще раз вошла в комнату, где за отцовским столом сидела Ветка, она удивленно спросила:
— Ты все еще не легла спать? Ничего себе! Можно было, конечно, путать Альпы с Апеннинами, Эверест с Араратом, даже Голландию с Ирландией. Но спутать Астрахань с Архангельском! Прийти не на ту улицу и не в тот дом… Вот это ляп! Такого ляпа в Веткиной жизни еще не было… Надо же, как этот невзрачный Каменск развернулся — целую каменную крепость выстроил… И Архангельская улица там есть, и Астраханская! А тетя Валя-то, тетя Валя-то как развернулась! Оказывается, и не Валентина вовсе, и не Евфалия, а Валерия Пантелеймоновна…
И что же получается? Выходит, Ветка еще и солгала Насте про какую-то вовсе неведомую ей Евфалию Николаевну, на которую Настя возлагала какие-то большие надежды, связанные с той ее бедой, о которой Ветка так ничего и не узнала… Что же там теперь с этой бедной Настей, оставшейся в одиночестве на пеньке над глубоким оврагом и такой обманутой?.. Что же теперь делать?
Но делать было нечего — надвинулась ночь. Прохладная, уже не по-летнему длинная, почти предосенняя ночь, которая никакой помощи Ветке принести не могла.
И Ветка, укрывшись от своего позора под теплым атласным одеялом, переживала свое предательство до самого утра, уже почти на рассвете твердо решив, что утром с первым автобусом надо ехать в Каменск.
Но еще до того, как она проснулась, в квартире раздались голоса, захлопали двери, зашумел электрический самовар, который включали только по праздникам, запахло персиками, апельсинами и еще чем-то южным.
Вернулись домой родители. Вернулись раньше времени — то ли потому, что соскучились по своим ненаглядным дочкам, то ли потому, что переругались, то ли потому, что решили взять свое настрадавшееся дитя пораньше из пионерского лагеря.
От этой мысли Ветка растрогалась, расхлюпалась, почувствовала себя совсем маленьким ребенком, несправедливо обиженным какой-то зловредной Евфалией Николаевной. И тут еще вспомнилось, что ведь на нее, на Ветку, было оставлено именно до сегодняшнего дня интернатское имущество, а она бросила его на произвол судьбы, и его, может быть, уже растащили по кирпичикам.
Уткнувшись носом в отцовский пиджак, висевший в прихожей и пахнущий так знакомо сигаретным дымом и еще вагоном, она так долго всхлипывала, что отец, подойдя к ней, взял ее за плечи и притянул к себе.
Когда Ветка плакала и не жаловалась, он никогда не спрашивал, что случилось. Догадывался — значит, у Ветки была очередная стычка с Ириной. И Ветка понимала, что ему трудно вмешиваться в это, все-таки Ирине он не родной отец. Но на этот раз отец ошибался, ведь он не знал, что всему виной была какая-то таинственная Евфалия Николаевна, которая взяла и ни с того ни с сего уехала из Каменского интерната, оставив девочку Настю наедине с ее бедой. На пеньке… Отец был таким добрым, таким умным, таким великодушным и никогда никого не обижал. Может быть, потому, что он был детским врачом? А может быть, просто потому, что все высокие и широкоплечие люди такие? Это Ветка знала из кино и из книг, и ее отец не был исключением. Она старалась подражать ему и быть такой же доброй, веселой и великодушной. И была такой, когда всякие неблагоразумные обстоятельства не мешали.
Но девочку на пеньке над глубоким оврагом, в беде, он, несмотря ни на какие самые неблагоразумные обстоятельства, никогда не оставил бы. Он многое прощал людям. Но никогда никому не прощал лишь одного — предательства.
К Веткиному счастью, ни матери, ни отцу Ирина ничего не сказала, неожиданно для Ветки, а может быть, и для самой себя проявив вот такое благородство, за что Ветка была ей очень благодарна, подозревая, впрочем, что молчание Ирины в какой-то степени связано с теми затрещинами, которые Ветка от нее получила, — никто у них в семье никогда не поднимал ни на Ветку, ни на Ирину руку… Так или иначе, но Ветка даже на какое-то время перестала бурно реагировать на ее замечания и в знак благодарности терпела их молча, она была даже согласна еще на пару затрещин. Мать предположила, что у Ветки, может быть, переходный возраст уже кончился, иначе чем же можно объяснить такое примерное ее поведение. Это было сказано отцу, а Ветка подслушала. Она вообще умела хитро и незаметно подслушивать. Та тихая, совсем бесшумная походка, которую она выработала в хореографическом кружке, позволяла ей подкрадываться к любой закрытой двери бесшумно, по-кошачьи. Впрочем, разговоры о детях между отцом и матерью велись не так часто. Отец считал, что у них очень хорошие дочери, что тревожиться за них нечего, и обычно все материнские жалобы, на Ветку наталкивались на такое спокойное выражение его лица, что и самой Ветке становилось спокойно-спокойно за себя. Так спокойно, что даже о двойках по географии забывала и готова была идти пешком хоть в Альпы, хоть в Апеннины.