Из городка на юго-западе, где служил отец, их переправили в далекий тыл, на Волгу, и надо было бы, конечно, сразу же перебраться к деду, ведь это было совсем недалеко. Во всяком случае, мать и сестру он обязан был тогда отправить деду, он так теперь жалел, что не сделал этого… Но мать все не хотела отрываться от своих. Ей казалось, что среди своих, таких же эвакуированных вместе с ними жен и детей военнослужащих, она скорее узнает что-нибудь об отце. Ведь и в других семьях отцы остались там же. Она тянула и тянула с отъездом, тянула до последнего. А та мертвая черта, что отсекла их от отца, все ближе и ближе подползала к ним. Фронт приблизился к городу.
Началась эвакуация. Семьи, которые вырвались вместе с ними из того пограничного городка, уезжали одна за другой, и они тоже начали собираться.
Мать написала деду, не очень надеясь на почту, потому что письма ходили плохо, что к первому сентября они приедут обязательно, и рассчитывала, что именно так и будет. В воскресенье, двадцать третьего августа, их должны были переправить на левый берег, а там, на железнодорожной станции, останется только благополучно пересесть на поезд, хотя все что было теперь уже не так безопасно — немцы бомбили и железную дорогу и пароходы, на которых увозили раненых из госпиталей, детей и женщин.
Контора, в которой мать работала, давно уже была закрыта не было теперь в ней надобности. Все в городе жило только для фронта. Из цехов Тракторного завода выходили танки, обыкновенные буксиры превращались в канонерки, даже в самых маленьких, таких мирных раньше механических мастерских ковали оружие, а городские скверы оделись в железную броню — теперь там стояли зенитки. «Ни шагу назад!» — призывали заголовки статей с газетных листов, и все знали, что это — самая суровая строка из самого сурового военного приказа за этот год жестокой войны.
Мать со своими бывшими сослуживцами вот уже месяц каждый день выезжала на окраину города строить оборонительный обвод. Это был уже четвертый обвод, на самой близкой окраине.
Домой она возвращалась поздно вечером, уставшая, покрытая с ног до головы пылью, и без сил ложилась на диван. Лишь просила Валентина принести воды — больше ничего не надо, только чистой воды напиться. Лето стояло знойное, уже давно не было дождей. В городе не хватало воды, чтобы тушить пожары после налетов, и Валентин ходил с кровавыми мозолями на ладонях — оставив сестру у квартирной хозяйки, вместе с другими школьниками рыл котлованы для водоемов.
Немцы бомбили город почти каждый день и почти каждую ночь, и мать от тяжелой работы и бессонных ночей так уставала, что даже губы у нее побелели от усталости. Ее белое батистовое платье, самое легкое и нежаркое, с рукавами-«крылышками» износилось и застиралось за лето так, что голубых цветочков на нем давно уже не было видно, а «крылышки» обвисли жалкими лоскутами. Последние же туфли расшлепались на сбитых и стертых в кровь ногах и уже ничем не напоминали те изящные легкие туфельки-сандалеты с голубыми пуговками, которые мать когда-то так любила.
Мужчины в их семье — отец, дед и сам Валентин — относились к ней всегда как к самой слабой и самой младшей. Особенно до того, как родилась сестренка. И всех снисходительнее и нежнее к ней относился Валентин. Может быть, он понимал и жалел ее даже больше, чем отец. Служба у отца была тяжелая и тревожная, и у отца просто, наверно, не хватало времени заметить, что мать иногда ходит с заплаканными глазами, хоть и улыбается, стараясь не выдать своих слез.
А Валентин ее понимал. Он часто додумывал за отца то, что тот не успевал додумать, замечал то, что тот не успел или не сумел заметить. Когда-то в юности мать училась в балетной школе, и все мысли ее и все мечты были только о театре. Но потом она вышла замуж, а в тех местах, куда отца посылали служить, театров не было. А она даже своим детям дала оперные имена — Валентин и Виолетта.
В театр ей удавалось теперь попасть лишь как зрительнице, когда они всей семьей приезжали к деду, да и то если оперный театр не был на гастролях. Для матери это были самые счастливые дни. И для Валентина тоже. Почему — этого он и сам не знал. Просто, наверно, потому, что все было празднично и светло тогда. В театр они ехали на трамвае, и почему-то всегда это были солнечные, ясные дни. И зрелище, которое открывалось перед ними на огромной сцене, было праздничным и необыкновенным, Даже когда на сцене была ночь, это была огромная, ослепительная ночь. И занавес из алого бархата, и оркестр, вразнобой настраивающийся на увертюру, и свет сильных разноцветных лучей, падающих на занавес, и светлая голубоглазая девочка в испанской шапочке и белой матроске, с таким необыкновенным и ласковым именем — Фаля… Все было волшебно.
* * *