Выбрать главу

Наверно, ушиблись они одинаково сильно — Валентин на несколько секунд оглох и тут же почувствовал, что тело парня как-то обмякло.

И тогда он снова закричал, вспомнив на этот раз, что есть слова, которыми зовут на помощь:

— Сюда! Сюда! Сигнальщик! Сюда!

Ему казалось, что его зов заглушил шорох начавшейся метели, убил стоящую на огромной и безлюдной рыночной площади тишину, перекрыл все звуки в огромном городе, все другие голоса, другие крики.

— Сюда! Сюда! Сигнальщик!

Удара по голове он не почувствовал, не понял даже, что его ударили, не видел, как и когда рыжему удалось дотянуться до упавшей с прилавка гири. У него только потемнело в глазах, и снег у прилавка стал вновь багрово-черным.

Последнее, что он увидел, прежде чем потерять сознание, были неведомо как попавшие сюда, на этот холодный снег у прилавка, сказочные цветы. Они, яркие на черном, свешивались с прилавка в снег, и морозный метельный ветер трепал и рвал их живые лепестки.

* * *

Когда он очнулся, метель уже в полную силу играла на пустой рыночной площади. Не поднимаясь, скрипя зубами, со стоном, он размотал шарф, снял шапку и прижался головой и лицом к мягкому нежному снегу, чуть облегчившему боль. Голова гудела и болела, на темени вспух большой болезненный бугор, но крови не было — теплая дедова шапка смягчила удар.

Он поднялся, стиснув зубы, чтобы не стонать больше, и огляделся. Вокруг не было ни души… Пошатываясь, он обошел почти весь рынок. Везде было пусто и тихо. Только метель хозяйничала, заметая голые прилавки белым пухом. На западной стороне еще оставались не закрытыми последние, угловые ворота.

Валентин снова застонал, уже от другой боли — он выдал, выдал себя, этот рыжий, а Валентин позволил ему уйти, скрыться, спрятаться в свою нору!

Как и где теперь искать его? Как найти и доказать, что он предатель, сигнальщик, если Валентин даже не запомнил его лица? Если лицо этого рыжего намертво заслонилось в его памяти другим лицом — тем, в кайме летного шлема, которое он увидел, но не успел тогда запомнить? Теперь же лицо немецкого летчика не давало удержаться в памяти другому лицу…

Он заскрипел зубами, поняв, что не может вспомнить лица рыжего парня.

Потом он резко остановился, не замечая, что все еще держит шапку в руках, что голова его обнажена и ветер швыряется снегом, и снег путается в волосах, смерзаясь в льдинки и причиняя лишнюю боль. Цветы! Последнее, что он увидел, были цветы на черном — Фалин ковер! Значит, это ему она продала свой ковер! Значит, есть еще надежда — может быть, Фаля запомнила его лицо! И только тут он горько спохватился, что бросил Фалю одну и она так и ушла, не дождавшись его.

Домой он добирался долго — плохо знал дорогу в этом чужом для него городе. Здесь лучше всего он знал лишь один путь — через площадь первомайских демонстраций к зеленому скверу, в глубине которого стоял оперный театр. Через ту самую площадь, где его повесят, если немцы войдут в город…

А когда он наконец-то добрался домой и вошел во двор, в распахнутую калитку, ему не нужно было обращаться к своей обожженной душе, чтобы понять, что произошло. Двери дома были распахнуты настежь, двери Фалиной квартиры — тоже.

На пороге стояла Томка и плакала.

Где Фаля? — спросила она, подняв на него злые, заплаканные глаза. — Куда ты ее увел? У нее мать умерла.

Тогда он молча повернулся и пошел на берег реки — за Фалей.

* * *

Он знал, что у нее самое большое горе в жизни. И мог ли он утешить ее словами о том, что мать ее умерла не самой страшной смертью? Он имел на это право — утешить ее именно так. Но он не делал этого, потому что знал — утешения быть не может. Мать Фали, как и его мать, убила война. Убила по-другому, убила исподтишка, тихо, но все равно убила именно она — страшная багрово-черная война в летном шлеме того немецкого летчика. И утешения не было и не могло быть.

Он метался, не зная, что же теперь делать. Он так ждал, когда заживут обожженные руки! И вот теперь, когда сняли бинты, он связан, прикован к этому городу из-за этого рыжего! Он ненавидел его, жалея об одном — не он первый увидел ту гирю, упавшую с прилавка. Для него все решить могла только одна Фаля. Если она запомнила рыжего и сможет помочь его разыскать, Валентин задержится, останется здесь на I какое-то время. Если же нет — уедет.

Но он знал, что у нее самое большое горе в жизни, и боялся тревожить ее расспросами о человеке, купившем ковер, вышитый руками ее матери. Не спрашивал он у нее ничего ни в день похорон, ни в те дни, когда дед и соседки хлопотали о детском доме. Он боялся ее тревожить, а время уходило, уходило безнадежно.