Выбрать главу

И в то же время, не признаваясь себе в этом, он боялся, что Фаля и в самом деле запомнила рыжего, и тогда придется остаться, чтобы его найти, разыскать, добыть из-под земли, а он с трудом доживал эти последние дни в городе без света, спрятанного за черными дерматиновыми шторами, и почти с ужасом думал о том, что из-за этого рыжего ему придется остаться здесь еще на какое-то время. Может быть, на долгий срок. Может быть, на месяц, на два! Может быть, на целый год! Ему казалось это невозможным, но и уехать, не попытавшись ничего узнать о рыжем сигнальщике, он не мог. А рассказать, объяснить кому-нибудь, что ему помогла обличить предателя его, Валентина, обожженная душа, он не хотел, не мог, боясь, что ему не поверят. Да и как такому поверить?

Целую неделю каждый день после школы — кроме того дня, когда хоронили Фалину мать, — он ездил на рынки города, ходил, ждал, всматривался в каждое мужское лицо, но того рыжего так и не находил. Молодые мужские лица вообще ему почти не попадались. А он искал, ужасаясь при мысли, что, может быть, он и проходит мимо этого предателя и не узнает его… Потом он стал утешать себя надеждой, что рыжий на рынке, может быть, и не появится совсем. А потом другое утешение пришло к нему — может быть, он больше не рискнет появиться со своей ракетницей и в Заводском поселке. Это было слабое, не очень надежное утешение, но он укрепил его в своей душе и поверил ему.

И когда вдруг выяснилось, что Фаля ему ничем не сможет помочь, потому что ей предстояло навсегда уехать из города в какой-то Каменск, он почувствовал облегчение. Все решилось само собой, рыжего ему не найти. И он утешал и успокаивал себя теперь этим — отъездом Фали. И мысленно торопил этот отъезд, потому что ему надо было скорее, как можно скорее забыть рыжего и вырваться туда, куда он стремился давно. Бинты с его рук уже сняли, и хоть пальцы, отвыкшие от движения, все еще ворочались с трудом, все равно руки его готовы были держать оружие.

* * *

Белый слепой снегопад укрыл землю плотно и глухо. Укрыл, наверно, и невысокую насыпь над общей могилой, в которой похоронили Фалину мать. И хоть это была общая, на двадцать человек, могила-яма, все равно все-таки можно было прийти к ней когда-нибудь, принести весной цветы… А у его матери могилы не было. Ни у матери, ни у отца, ни у сестры. После похорон Фалиной матери пасмурное небо и темные, пустые, без света, без жизни дни вновь вернулись к нему. И теперь, как никогда, он торопил отъезд Фали в Каменск, потому что только эта Фалина неустроенность мешала ему уехать.

День ее отъезда пришел наконец, и это был очень холодный, очень пасмурный и очень ветреный день. Он знал, что им предстоит тяжелая дорога, и даже удивлялся, почему Фалю эта дорога не страшит. Но потом он понял: она не боится дальней и тяжелой дороги потому, что рядом с ней он, Валентин. А он свою вину перед ней — за то, что так торопил ее отъезд, — ощущал остро и больно и, наверно, поэтому, боясь, что чувство вины разрастется в нем еще больше, почти не разговаривал с ней.

Они ехали в тряском полупустом трамвае, заполненном стужей и молочным холодным светом, льющимся в замерзшие вагонные окна, и он терзался своей виной перед ней и еще тем, что не знал, надо или не надо сейчас спросить у нее про рыжего. Ведь теперь она ничем, абсолютно ничем не может помочь ему, находясь в Каменске. Но успокоить себя этой мыслью до конца он не мог. А потому спросил все-таки…

И когда выяснилось, что Фаля прошлой зимой была у рыжего дома и, однако же, не запомнила, где он живет, и припомнить дорогу к его дому так и не смогла, Валентин неожи-о для себя, вместо того чтобы почувствовать еще большее, окончательное облегчение, рассердился на нее, и впервые в жизни нечто похожее на презрение ко всем девчонкам пришло к нему. Раньше он никогда не презирал девчонок, а теперь презирал.

И наверно, это неуместное, не заслуженное Фалей презрение и заставило его так жестоко сказать ей о том, что рыжий — предатель. Жестоко потому, что теперь он перекладывал часть своей тяжести на нее, на Фалю, которая ничем не могла ему помочь, которой и без того было тяжело, которой он даже не объяснил, не рассказал, как выдал себя рыжий.

А Фаля об этом даже и не спросила. Она поверила Валентину сразу. Она сама приняла непосильную его тяжесть на свои плечи. «Я запомню его, — сказала она. — Я запомню…»

И наверно, то же самое неуместное презрение помешало ему сказать ей на прощание те хорошие, по-настоящему хорошие, взрослые слова, которые он хотел сказать ей давно. Ведь именно с ней, с этой светлой голубоглазой девочкой, в которой для него было что-то материнское, только с ней одной был связан навсегда для него тот мир под ослепительным небом, ушедший от него навечно.