Песня не понравилась мне.
— Не вой! — попросил я.
— Тоже мне хозяин новый нашелся! — разозлившись, заворчал Сенька Катушка.
Павка Бык, сидящий в углу и о чем-то упорно думающий, оторвался от своих мыслей и на этот раз принял мою сторону.
— Давай там, Курица, не скули!
Катушка, взглянув на меня еще злее, сказал:
— А ты, новенький, не задирайся, не думай, что Бык взял тебя в холуи!..
Ссора, которая назревала уже давно, теперь вспыхнула мгновенно. Бык бросился на Сеньку с поднятыми кулаками… В этот же самый миг раздался визгливый, обрадованный лай Муньки…
В подземелье вошли мокрые от дождя Томас, Верка, Савва с кнутом под мышкой и незнакомый человек в кожаной куртке.
— Те самые, по керченскому делу разыскиваются, — сказал он Томасу. — Цыплята с коготками… — и, вынув из кармана брюк браунинг, переложил его в карман куртки.
Через час Верка, Савва и я сидели в директорском кабинете Томаса. Сам Томас, пристроившись на подоконнике, задумчиво теребил усы. Мунька, она-то и учуяла возле завода Веркины следы, лежала под столом и грызла кусочки сахара.
А мне хотелось реветь. Я думал, что не место мне теперь на заводе… Мне, может, и вправду податься на север, к другому морю? Вот сейчас брошусь к двери — и поминай как звали… Но Верка, словно догадываясь, что во мне происходит, села рядом со мной.
Прислушиваясь к шуму дождя, Томас спросил:
— Что скажешь ты, Савва?
И Савва сказал:
— Их вина в том, что молчали… Да еще вступить в воровскую шайку?.. Этому нет прощения!
— Первое верно… А второе?.. Какое там прощение?.. Ведь всякое могло быть… — заключил Томас и, взглянув на меня, добавил: — А теперь, парень, пора делаться человеком… Пойдешь осенью учиться!
Он поднялся и положил свои сильные руки, руки кормчего, мне на плечи, как на штурвал корабля, имя которому тогда было «Жизнь Одного Мальчишки»…
Конец атамана Сеньки
Армянский переулок сейчас тих, в нем мало жителей, какие-то портовые склады загородили от него море, а когда-то здесь было полным-полно армян — матросов, грузчиков и кочегаров, — в открытые окна домов врывался соленый ветер, и крики чаек, не умолкая, звучали весь день, до самой зари.
Армянский переулок в летнее время был вольной мальчишеской сечью.
В Арбузной гавани мы ловили бычков, на Платоновском молу собирали просыпанный во время погрузки кофе и с брекватера, где находилось гнездовье одесских чаек, с разбегу прыгали в открытое море. Лишь непогода заставляла нас возвращаться домой. В такие дни мы скучали, бродили по двору и заглядывали в окна соседей.
В нашем доме жили не только одни армяне. В подвале с полукруглым окном проживал поп-расстрига с татуировкой на груди — красоткой, сидящей верхом на бочке. Днем он работал грузчиком в Хлебной гавани, а вечером, в часы досуга, играл на скрипке. Над ним, этажом выше, коротал дни бывший гарпунер, прослуживший тридцать лет на судах норвежской китобойной флотилии.
Но не поп-расстрига, не гарпунер в то время привлекали наше внимание. Оно было приковано к квартире Григория Попова, командира красногвардейского эскадрона. Там, над ковровым диваном, висела в золотых ножнах шашка, сияющая, как солнце.
Она нам снилась. На взмыленных конях мы мчались солнечной степью, держа в руках золотое оружие. Мы летели ночами в звездные дали, опрокидывали врага и неслись дальше гривастой штормовой лавой…
Желание подержать шашку наяву, а не только во сне стало нашей мечтой. Но Сенька, племянник Попова, пацан в расшитой голубыми цветочками тюбетейке, никого не подпускал к ней.
— Эй, ты, дай нам потрогать шашку! — просили мы, как только он появлялся на балконе.
— Не жирно ли будет? — смеялся в ответ Сенька. — Павла Федоровна, гляди-ка, с дядькиной шашкой хотят играть, — апеллировал он к старухе в черной шерстяной шали.
Павла Федоровна, дальняя родственница Попова, ведущая его немудреное холостяцкое хозяйство, ворчала:
— А ты не водись с армянскими босяками, еще босяцких вшей наберешься!
Она не любила армян. Все, что бы ни делалось во дворе, ее злило: и звон гитар, и жгучий и пряный запах армянской кухни, и песни армянских девушек. Особенно она ненавидела нас, мальчишек, крикливых, как стая сельских гусей.
«Пусть молния вас побьет! Пусть повылазят очи! Пусть отвалятся ноги!..»
Но молния, назло старухе, была к нам добра. Глаза решительно не хотели с нами расстаться. А ноги не знали отдыха, словно вселились в них горные козлы.