Выбрать главу

В июне 1971-го моя мамочка и номер второй вступили в законный брак. У меня сохранилась фотография, сделанная накануне свадьбы, где они стоят рядом. Юрий Орлов, долговязый детина с сонным лицом и пучком волос под носом, не слишком похож на счастливого жениха. Мамочка держит его под руку, глаза у нее испуганные. Она смотрит в объектив, но впечатление такое, словно она только что озиралась по сторонам. Живот под свободным платьем почти незаметен.

В те времена еще не умели определять пол младенца в утробе. Почему-то ждали девочку, для нее заранее придумали имя — Валентина. А когда в октябре 1971-го на свет появился я, наделенный очевидными принадлежностями мальчика, перелицованное имя досталось мне.

Насколько помню, с самого раннего детства я ощущал в нашей семье собственную ненужность. Мой официальный папочка, Орлов, никогда меня не любил. Возможно, все-таки чувствовал подвох. Мамочка же не любила меня просто потому, что никого и никогда не любила вообще.

С Орловым она жила ровно до тех пор, пока не убедилась, что он, инженер в скромном проектном институте, никакую ощутимую карьеру сделать не в состоянии. Тогда, подгоняемая бегом времени (молодость уходила, красота могла иссякнуть), мамочка со свойственной ей решимостью произвела ротацию мужей: с Орловым развелась и вышла за Анатолия Редькина. Этот Редькин, ставший моим отчимом, был старше мамочки на семь лет и неказист собою. Зато у него были служебное положение, квартира в новостройках и автомобиль "Жигули" — полный набор советского успеха конца 70-х — начала 80-х. На память от незадачливого Юрия Орлова, канувшего в небытие, у мамочки остались алименты на мое воспитание и громкая фамилия (сменить ее на комичную фамилию нового мужа она, естественно, не пожелала).

В июне 1981-го у меня родилась сестра, Маша Редькина. Отчим ее любил, мамочка по-прежнему никого не любила, а я рос сам по себе и это тяготило меня чем дальше, тем меньше. Про мой день рождения забывали почти всякий раз? Так я и сам перестал считать его праздником. Ни мамочку, ни отчима не интересовало, во что я одет? Так я и не просил у них денег на одежду. Всюду, где мог, и до тех пор, пока мог, носил школьную форму. Потом — весьма кстати — в моду вошло неказистое и помятое, а затем наступило, еще более удачно, время общей бедности.

У меня была компенсация всему — книги, а для них денег не требовалось. В библиотеки тогда записывали бесплатно, и рыться на полках, ломившихся от того, что я стал воспринимать как истинное богатство, можно было сколько хочешь. Именно книги защитили меня от семейных обид, спасли от комплекса ущербности. Наоборот, я сам начал испытывать к своим ближайшим родственничкам, барахтавшимся в житейской суете, чувство презрения. Которое, впрочем, благоразумно держал при себе.

Словом, в нашей семье царила своеобразная гармония, даже ссоры случались редко. Так продолжалось в последние "застойные" годы и в первые "перестроечные".

По-настоящему мамочка занервничала только в конце 1990-го. До тех пор она относилась к "перестройке" с хладнокровием. Кругом кипели уже политические страсти, люди до хрипоты выкрикивались в спорах, вчерашние друзья превращались в смертельных врагов. А моей мамочке было наплевать на взаимоотношения Горбачева с Ельциным, на демократический Ленсовет, на общество "Память" и Эдуарда Шеварднадзе. Само собой, раздражали ее неуклонно пустеющие полки магазинов, но она никак не могла поверить, что весь ее благополучный мир, с такими хлопотами выстроенный, развалится до основания. Она ждала, когда всё наконец перестанет сотрясаться и вернется к привычному порядку.

Однако осень и зима 1990-го, — когда начались уже перебои с хлебом и картошкой, когда почти все остальные продукты, даже чай, продавали только по талонам и, чтобы проклятые талоны хоть как-то отоварить, приходилось каждый день выстаивать часовые очереди в "универсам", когда внутри "универсама" пожилые люди вырывали друг у друга вывезенные на тележке банки консервов и куски почерневшего мяса, — эти осень и зима доконали бедную мамочку. Она утратила веру в нашу злополучную страну, в растерявшегося Анатолия Редькина и даже в собственную мудрость.

Я слышал, как она говорила по телефону своей школьной подруге, видимо, посвященной в прошлые мамочкины похождения: "Да кто же мог знать, что так будет!.. Конечно, сейчас бы уехала с ним в Америку, чем здесь пропадать!.." Слышал, но еще не понял, о ком и о чем идет речь.

А потом, — не то в ноябре, не то в декабре девяностого, — случился тот памятный вечер, когда отчим с Машкой куда-то ушли, и мы с мамочкой остались дома вдвоем. Работал телевизор, наш местный канал показывал очередной митинг демократических сил: над толпой развивались еще незаконные и непривычные трехцветные российские флаги, на трибуну один за другим поднимались тогдашние городские кумиры, знаменитые либералы, борцы за свободу, снисходительные, уверенные в себе. Все начинали свои выступления, приветствуя собравшихся словами "Дорогие петербуржцы!" (хотя до официального переименования города оставался еще почти год). Я, поглядывая на экран, рассчитывал курсовой проект по деталям машин.