Выбрать главу

— Жалеешь, что за него не вышла? — спросил я.

— Коне-ечно! — протянула она. — С ним другая бы жизнь была! Он бы на меня и работал не так, как Орлов с Редькиным, из кожи бы лез. И за его спиной что хочешь можно было бы делать, на всё бы закрывал глаза.

Меня передернуло.

Она посмотрела на меня и пьяновато засмеялась:

— Да, вот какая у тебя мамочка. Можешь считать, что я подонок. Или это мужского рода? — она задумалась. — А кто ж я тогда получаюсь, подониха?

— Ты мразь! — сказал я.

Мамочка согласно кивнула:

— Вот это правильно! А то я думала, как меня назвать? Блядь — это всё же другое. Правильное ты слово нашел, сыночек… — И вдруг ее глаза сверкнули торжеством: — А он меня и такую любил! Даже когда понял наконец, что я — мразь, что я — говно, всё равно любил! Какие он мне тогда письма писал! К забору нашему по вечерам подкрадывался и бросал в ящик. Ах, какие письма!

— Что же ты их не сохранила, дура?

— Так потому, что дура и была, — вздохнула мамочка. И вдруг нахмурилась, что-то припоминая: — Зато я другое кое-что сохранила. Погоди-ка…

Она поднялась и, скособочившись, тяжело ступая, вышла в другую комнату. Долго рылась там в шкафу, потом вернулась и бросила на мои расчеты курсового проекта помятую общую тетрадь в картонной обложке:

— Вот, стихи от него остались.

— Его собственные?

— Нет, он поэтов каких-то переписывал. Дал мне почитать, когда мы с ним только начали встречаться, да так и не забрал. Сто раз потом хотела выбросить. Не знаю, почему оставила. На, погляди! — она подтолкнула ко мне тетрадку и, пошатываясь, побрела спать.

…Судя по фабричным данным, напечатанным на задней стороне обложки, тетрадь была выпущена в 1965 году. Значит, отец купил ее и стал заполнять в том же возрасте, в каком сейчас находился я — в девятнадцать лет. Плотные страницы в клеточку были чуть пожелтевшими. Первые записи, сделанные перьевой, чернильной авторучкой, подвыцвели, остальные, выполненные шариковой, сохранились хорошо. Крупный, округлый почерк был разборчив не хуже печатного текста. Мой романтический папаша имел необычную манеру: нигде не указывал авторов, зато в конце каждого стихотворения пунктуально переписывал дату его создания. И я с удивлением читал странные стихи:

…Вчера был бой,

От сабель было серо.

Кривой комбриг

Махал нам рукавом.

Я зарубил

В канаве офицера

И у него

В кармане боковом

Нашел я книжку

В желтом переплете,

Ее писал

Какой-то Карамзин.

Две ласточки

Сидят на пулемете,

И у куста

Лежит мой карабин.

Журбенко! Брось

Напрасно ложкой звякать.

Цветет крыжовник,

Зреет бузина.

Давай читать,

Давай читать и плакать

Над этой книжкою

Карамзина…

У этого стихотворения отец даже название не переписал, зато внизу аккуратно стояла дата: 1929. А следующее, тоже без имени автора, помеченное 1938-м годом, называлось "У Эбро":

На ночь глядя выслали дозоры.

Горя повидали понтонеры.

До утра стучали пулеметы,

Над рекой сновали самолеты,

С гор, раздроблены, сползали глыбы,

Засыпали, проплывая, рыбы,

И зенитки, заливаясь лаем,

Били по тому, что было раем.

Другом никогда не станет недруг,

Будь ты, ненависть, густой и щедрой,

Чтоб не дать врагам ни сна, ни хлеба,

Чтобы не было над ними неба,

Чтоб не ластились к ним дома звери,

Чтоб не знать, не говорить, не верить,

Чтобы мудрость нас не обманула,

Чтобы дулу отвечало дуло,

Чтоб прорваться с боем через реку

К утреннему, розовому веку!

К девятнадцати годам я всё же был начитан побольше многих моих сверстников. Я знал, что Эбро — это река в Испании, где во время гражданской войны тридцатых годов шли самые яростные битвы. Для моего поколения — далекая, чужая история. Выходит, отцу в его юности она казалась волнующей и близкой?..

На пожелтевших страницах в школьную клеточку больше всего, конечно, было стихотворений о любви, и явно именно из-за них мой молодой отец принес когда-то тетрадь обожаемой Натуленьке. Но мне, с моей перевернутой в тот вечер душой, было не до лирики. Под храп пьяной мамочки, доносившийся из соседней комнаты, мне запомнились наизусть, с первого прочтения, именно стихи о давным-давно отгремевших гражданских войнах, русской и испанской, наивные и пронзительно-горькие в своей обреченной воинственности.

Я тогда не попытался встретиться с отцом, который не подозревал о моем существовании, зато стал внимательно следить за телевизионными новостями и разыскивал отцовскую фамилию во всех газетах. Однако ни в телевизоре мой папаша ни разу более не появился, ни в газетах о нем ни одного упоминания не промелькнуло. Мамочка, не видя новых свидетельств его торжества, постепенно взбадривалась, я — досадовал.