Казалось, сидят старухи у края могилы и ждут неизбежного часа.
Чего же другого ждать, когда жизнь давно отшумела для них?
Та же тетя Поля — от большой семьи осталось у нее одно пепелище, слезы все выплаканы, тоска сиротства избыта, ну и утешает себя одинокая душа мечтой о вратах жемчужных.
Для старой и мечтания довольно. Но она, Катерина, не стара еще, и значит…
«Нет, нельзя об этом!» — спохватилась она, и в смятенной памяти тотчас же возникли строки из псалмов Давида, столько раз читанные и перечитанные в псалтыре — ветхой, с прожелтевшими страницами книжице тети Поли:
«О спаситель, яви дивную милость твою… в тени крыл твоих укрой меня, господи! Ибо кости мои потрясены… и душа моя сильно потрясена…»
«В тени крыл твоих укрой меня, господи!» — с покаянной тоской шепотом повторила Катерина. Плечи ее колыхнулись от вздоха — это разбудило соседку. Но здесь не принято было отвлекать друг друга от молитвы: слезливая сестра сочувственно вздохнула, откинулась на спинку скамьи и тоже стала шептать.
Так, шепча, она сидела несколько минут, а когда над кафедрой зажглись огненные слова — «Бог есть любовь», — осторожно подтолкнула Катерину. Та подняла голову, оглянулась — пресвитеры уже переступили порог молитвенного дома, и люди, стоявшие в проходе, расступались, пропуская их к невысокому помосту, устроенному в полукруглой нише. Там кроме кафедры стоял стол и несколько стульев. Пресвитеры один за другим поднялись на возвышение и со степенной неторопливостью, без суеты и лишнего шума, придвинули к себе стулья.
Первым уселся старец проповедник, чье главенство давно было признано не только московской общиной, но и баптистами других городов. Утвердясь на стуле, он успокоенно — так показалось Катерине — перевел дух, затем медленно поднялся и подошел к кафедре. В зале сразу стало тихо, старец, может для опоры, опустил руки на края кафедры и негромким, чуть хрипловатым голосом произнес первое слово.
Это было напутствие, каким обычно открывалось собрание.
Братья и сестры во Христе слушали внимательно, и Катерина, чуть склонив голову, тоже слушала.
Она чтила старого пресвитера, который служил баптизму, или, как говорили в общине, «трудился в божьем винограднике», чуть ли не полвека. Отеческая доброта старца всегда умиляла ее, смирение его представлялось мудрым.
Но сейчас ей не доброта нужна была, а грозное осуждение, гневное увещевание, и, слушая старого пресвитера, она то и дело поглядывала на другого проповедника, на брата Строева.
Брат Строев сидел справа от стола, он тоже был немолод, однако еще статен, легок в движениях и, главное, полон душевного огня. Даже тихое, чуть ли не вполголоса произнесенное слово его прожигало исстрадавшееся сердце. Когда же доводилось ему с высоты кафедры устыжать провинившихся, поставленных на замечание братьев или — еще страшнее — когда случалось обличать отступников от веры, то и не знающие за собой провинности слушатели не в силах были выдержать взгляда его полуприкрытых и все-таки зорких и грозных глаз.
Признанным ратоборцем воинства Христова считался в общине брат Строев. Катерина благоговела перед ним и всегда ждала его слова, а сейчас ждала и жаждала особенно нетерпеливо.
Но старого пресвитера, вернувшегося на свое место, сменил у кафедры не брат Строев, а другой проповедник — молодой, заметно уже тучный и всегда говоривший так, словно он был учеником, нетвердо знающим урок.
На этот раз он заговорил о том, что приспело время собирать урожай, созревший на ниве.
Как было принято в молитвенном доме, он свою речь расцвечивал стихами, и в зале подхватывали каждый стих, и Катерина тоже подхватывала и пела со всеми. Но просветление не приходило. Только один стих вызвал в ней отклик, однако ж не умильный, а скорее тревожный:
Пропев этот стих, она опять вспомнила тетю Полю.
Вот кто не был бесплодным — она не только Катерину, а еще нескольких женщин привела в молитвенный дом. Катерина же никого не привела, не сумела принесть заветный сноп. Сунулась было к напарнице своей, к Степаниде, — та только фыркнула: «Еще чего! Буду я, задрав хвост, к твоим святошам бегать! Да у меня вот с этим забот хватает», — и с удивительной легкостью подкинула совсем не легкий пневматический молоток, который во время разговора был у нее в руках.
Должно быть, не тяготилась Степанида, или, как она велела себя называть, не тяготилась Паня своим женским одиночеством, на что опирались все расчеты Катерины. Или, может, оглохла от каждодневного грохота молотка.