Выбрать главу

— Ступай принеси чего-нибудь потяжелее — булыжник, что ли!

Клавдия послушно вышла. Она нисколько не удивилась: ведь такой был уговор, и, значит, уже пришла эта условленная, последняя минута…

Когда Клавдия с трудом втащила в комнату большой белый булыжник, Марья Ивановна, сгорбившись, неотрывно смотрела в аппарат. Клавдия тоже склонилась над столом. Белая лента, дрожа, ползла из аппарата, и на ней отчетливо, темнея точками и тире, повторялось, с неровными интервалами одно и то же слово: «Немцы… немцы… немцы…»

Это выстукивала телеграфистка с соседнего разъезда.

— Ну, ступай домой, — сказала Марья Ивановна очень внушительно, но все тем же тонким, не своим голосом. — Уходи, говорю. Одна справлюсь.

И, вопреки этим сердитым словам, она порывисто притянула Клавдию, поцеловала ее в лоб и в щеки холодными, трясущимися губами и оттолкнула от себя.

— Слышала? Иди.

Не смея ослушаться, Клавдия вышла из вокзала и спряталась у окна телеграфа, за каменным выступом, на котором висел колокол.

И она увидела в окно, как Марья Ивановна, оставшись одна, хозяйственно щелкнула сумочкой и вынула оттуда… медный пестик от обычной домашней ступки и небольшие клещи. Клещами она ловко отвинтила телеграфный ключ и сунула его в сумочку. Отодвинув планку, под которой скрывались механизмы, она изо всех сил стала совать туда пестиком. «Шестеренки разбивает», — подумала Клавдия.

Марья Ивановна обрезала ножницами провода, порвала ленту, телеграммы, журнал. Потом, с трудом приподняв над столом булыжник, зажмурилась и с размаху бросила его на аппарат…

XX

Еще на вокзале, впервые увидев сноху Елену и внучонка, Диомид Яковлевич тревожно подумал о том, не слишком ли поздно соединилась их семья на горящей земле войны.

Свои сомнения и тайные горестные предчувствия он однако же не решился высказать вслух: жена — он это чувствовал — как бы заранее отвергала подобные разговоры.

Он смотрел на нее с молчаливым уважительным изумлением, словно впервые видя эту статную, странно помолодевшую женщину, которая, вопреки всему, почти под снарядами со спокойной уверенностью сколачивала их развалившуюся семью.

Не меньшее удивление вызывала в нем и Клавдия: повзрослевшая, суховатая в обращении с отцом, она начала работать на своем телеграфе с непонятным увлечением именно в те дни, когда война стала ощутимо придвигаться к родным местам и вся жизнь окончательно сместилась и перепуталась.

Впервые за долгие годы старик с такой остротой ощутил свое глухое, полное одиночество даже в собственной семье.

Не раз пробовал он обдумать все наедине, не торопясь, но от непривычки разбираться в своих мыслях не мог прийти ни к какому решению и только тосковал и бестолково метался по дому.

И тут в какой-то особенно трудный час припомнился ему Степан Лукич Касьянов, лукавец, шутник, но умный все-таки человек и крепкий хозяин. В войну 1914 года Лукич побывал в германском плену и, вернувшись оттуда, долго рассказывал всякие байки о заграничной жизни. По его словам выходило, что у немцев во всем установлены строгие порядки, — даже лес, как утверждал Лукич, подметен, словно чистая горница, и хозяйки на кухне спички горелой не бросят, жалеют… «Раз уж порядливые такие, может, и не того… бояться-то их…» — туманно раздумывал Диомид Яковлевич, натягивая старую кондукторскую шинельку: потребовалось ему немедленно сходить на совет к Лукичу, а выряжаться нынче тоже ведь не стоило…

В просторных сенях, чисто промытых и едва приметно пахнущих смолой, его встретил сам Касьяныч, в расшитой рубахе, пылающий розовым румянцем алкоголика. Седые кудерки на висках все еще придавали ему удалой и наглый вид.

Разговор у стариков, однако, не получился. Диомид Яковлевич мямлил, неловко покашливал и никак не решался задать прямые вопросы. Касьяныч, конечно, сразу же понял, чем томится Сухов, но из озорства произносил загадочные фразы, и в выпуклых глазах его то и дело проблескивала острая усмешка, от которой Сухова бросало в пот.

— Они хозяевам не враги, — сказал наконец Лукич и надолго остановил на Сухове тяжелый, безо всякой усмешки, взгляд.

Вот это и был настоящий ответ, — только от него Диомид Яковлевич почему-то совсем растерялся и поугрюмел.

Так в растерянности он и вернулся домой. С горестным любопытством наблюдал по дороге, как замирала, распадалась жизнь в городе. Более всего ужасали старика тусклые россыпи зерна вокруг элеватора, на шоссе и на проселочных дорогах. Под конец зерно стали давать всем, и его тащили по улицам поселка — в мешках, в ведрах, в корзинах. Сам старик несколько раз хватался за мешок, но пойти не решился: там ведь уже стояли немецкие соглядатаи…