Матери пришлось затаить в себе страх за парня, за свою семью, за Димитрия, о котором ей очень хотелось спросить. Сжав губы, она вынула половицу в спальне, велела парню спуститься в подпол и слушать, где она постучит ногой: там, в углу, под кухней, была свалена груда теплой одежды.
Парень опустил ноги в прохладную тьму подпола и, еще держась за половицы, совсем сонный, сказал:
— Просплю, наверное, весь день. Вы, матушка, не тревожьтесь, я три ночи не спал. А как стемнеет, пойдем, — он кивнул на молчаливую Клавдию, — с ней вместе. Димитрий велел.
Мать даже не оглянулась на Клавдию. Она аккуратно закрыла половицу, прошла в кухню и зажгла коптилку: ей нужно было зачинить рубаху партизана.
Клавдия подсела к матери на скамью.
— Ты прости меня, мама, — робко сказала она.
— За что простить-то? — не сразу ответила мать, продолжая шить.
Они помолчали, обе думая об одном и том же: о разлуке.
Но Клавдия ведь уходила из дома совсем не так, как ушли сыновья. Мать провожала в трудный и, может быть, смертный путь последнее свое дитя, и у нее не было в сердце той, давней, памятной, все еще живой, раздирающей боли. Не смерть ли, не позор ли ждали Клавдию, если бы она не решилась покинуть родной дом? И разве через Клавдию мать не соединялась вновь с младшим, любимым сыном Митей? Она отдавала ему все, что осталось у нее от семьи, — молоденькую, жалостно любимую дочь.
Да и могла ли она углубляться в свою маленькую беду, когда кругом, на всей земле, столько горя?
К тому же краешком сердца она крепко верила, что и Клавдия, и Димитрий, а может быть, даже и старший сын Сергей соберутся под родной крышей после этой долгой, опустошительной грозы. Они придут усталые, постаревшие, другие, но они будут здесь и, значит, проводят ее в последний путь, когда настанет ее час. Только бы Митеньку, внука, поправить да успеть вырастить…
Мать выпрямилась, вытерла сухие глаза, иголка споро замелькала в ее руках. Но все-таки слишком быстро пришла эта разлука с Клавдией. Вот она, молчаливая, испуганная, сидит, тесно прижавшись к матери. И кто знает, может быть, это и есть самое великое счастье на земле — чувствовать около себя тепло родного, ожидающего ласки человека…
— Решилась, так уж ступай, не мучайся, — сказала мать, горько споря сама с собой. — Ищи себе защиты сама.
Обессилев, она опустила шитье на колени и всхлипнула.
Клавдия робко обняла мать и спрятала лицо у нее на груди.
— Я ничего не боюсь! Только мне ужасно жалко тебя.
— Ну-ну, наколешься на иглу, — сиплым голосом сказала мать и положила широкую ладонь на голову дочери. — Поди, не дождешься, когда вылетишь из гнезда?
— Мне и отца жалко, мама.
— А себя жалеешь?
— Себя?
Клавдия подняла лицо и взглянула на мать широко, ясно, с удивлением.
— Себя не жалко. Нисколько!
Мать вздохнула. По темной щеке ее медленно ползла слеза.
— Это хорошо. Берегись, конечно, и зря не лезь, а себя все-таки жалеть не надо: на такое дело идешь. Вот ведь все понимаю, а материнское сердце глупое, плачет…
Мать помолчала, посуровела лицом, неторопливо сложила шитье на столе, сняла с себя руки Клавдии, поднялась.
— Встань, — властно сказала она Клавдии. — Благословлю тебя сейчас. Завтра будет недосуг, да и не на людях это делать надо. Гляди мне в глаза. — Она твердо, истово перекрестила Клавдию. — Вот тебе родительское благословение, от отца и от меня: ступай, не оборачивайся, охулки на нас не клади. Подожди целовать-то, поклониться надо прежде. В землю. Обычая не знаешь.
Клавдия, дрожа от волнения, приложилась лбом к прохладной половице, торопливо вскочила, поцеловала мать в мокрую щеку и, ощутив на губах соленый вкус слез, заревела по-детски безутешно и вслух.
— Молчи, глупая, — мягко сказала мать, вытирая глаза дочери ладошкой, словно та и в самом деле была маленькой. — Сердцем чую: живы будем все, встретимся, — скоро ль, не знаю, а встретимся.
Она пристально взглянула в мокрое, раскрасневшееся лицо Клавдии и сказала тихонько, как будто только для себя:
— Судьба-то у тебя какая… Вот, значит, нельзя ее, матушку, назначать безо времени, видишь, как повернулось, а?
Остаток ночи и весь день прошли в доме Суховых в молчаливом и тягостном смятении, которое невольно передавалось и немому Митеньке и Елене. Елена уже оправилась, бродила по дому и пыталась помочь в уборке и на кухне. Но в это утро Матрена Ивановна ласково велела ей полежать.
— Сама управлюсь, не привыкать, — прибавила она, медлительно усмехнувшись своим большим ярким ртом.