Музыканты перестали уже играть, и ровно в десять часов погрузка угля была закончена, матросы были отпущены спать; часть лампочек на корабле была потушена.
Мог бы лечь спать и Калугин, но он был теперь слишком возбужден, чтобы заснуть, и ничего читать ему не хотелось. Он вдруг пришел к очень тревожной мысли, что на корабле в его отсутствие что-то произошло среди офицеров, что и вызвало два подряд оскорбления, какие он получил. Может быть, шли разговоры вообще о поведении матросов: явно надоела, дескать, им война, расшаталась среди них дисциплина, и нельзя ли найти общими силами, кто именно в этом виноват.
Калугин почувствовал, что не ложиться спать, а войти в жизнь корабля он должен. Может, и действительно обнаружено такое брожение среди матросов, что опасно и выходить с ними в море?.. Но где же можно было узнать об этом? Конечно, только в кают-компании.
Угольная пыль теперь уже осела, но она скрипела под ногами на палубе, куда вышел Калугин несколько освежиться и собраться с мыслями. Он представил, какая это будет завтра работа матросам, которые должны будут до церемонии поднятия флага привести здесь все в полный порядок: подмести и вымыть весь пол, надраить до блеска все медяшки, чтобы Колчак завтра утром не заметил нигде на палубе ни одной угольной пылинки… А может быть, этот Колчак совсем не на своем месте, как командующий флотом, в котором имеются дредноуты новейшей конструкции? Оттого-то, — как это приходилось ему слышать здесь, на "Марии", — не заметно особой разницы между действиями Черноморского флота при Эбергарде и при Колчаке; оттого-то таким неудачным вышел и последний поход «Марии» против Варны… "Ничтожество!.. Карьерист!" — определил Колчака Калугин.
Город не различался отсюда, с палубы «Марии», только чувствовался, но, стоя у самого борта, Калугин неотрывно глядел только в том направлении, стараясь представить Нюру теперь непременно рядом с ее сестрой, а около них мощного Сыромолотова.
Ясное сознание, что Сыромолотов приехал к нему, сидит теперь в его комнате, подняло в нем уважение к себе, пошатнувшееся после двух полученных им замечаний, и он направился в кают-компанию, став уже гораздо бодрее и успокоенней.
Ярко освещенная люстрами, прижатыми к потолку, обширная кают-компания была что-то очень переполнена, как редко когда бывало после десяти часов: что-то, значит, действительно произошло.
Над длинным столом, за которым сидели офицеры, повисло облако табачного дыма, и Калугин сразу не рассмотрел, кто это, зачем-то полуподнявшись, кричит о Болгарии.
Кричал это лейтенант Замыцкий, — со лба большие залысины и на затылке плешь, — волосы тоненькие, жиденькие, белесые; глаза тоже белесые; лицо рыхлое, вздутое, а бритая верхняя губа какая-то очень длинная и имеет способность сильно сокращаться слева. От этого рот становится косой, и вполне понятно, что матросы зовут Замыцкого «Косоротиком».
Но обыкновенно бывало, что он говорил тихо, вдумчиво, немногословно: ответит двумя-тремя словами на чей-нибудь вопрос, сделает рот сковородником и отойдет. Очень удивился Калугин, отчего же это теперь он так вдруг разошелся.
Подумав, что теперь в кают-компании решается вопрос о Болгарии и Турции, как участницах войны против России, Калугин успокоился: не мешало ведь и в самом деле офицерам линкора «Мария» поговорить о своих противниках, владеющих половиной побережья Черного моря, и он хотел постоять, послушать.
Но кают-компания была освещена слишком ярко, чтобы можно было остаться в ней незамеченным, и прежде других обратил на него внимание именно этот «Косоротик», с которым никаких столкновений у него не было.
— Спрашивается, что за флот у адмирала Сушона? — продолжал лейтенант, наливая себе что-то из графина. — Па-ро-дия на флот! Один, в сущности, только «Гебен», а как держится! Как везде укрепился! Даже к какому-нибудь Зонгулдаку близко не подойдешь, а почему? Потому что ввел Сушон у турок то, чего у них раньше не было: дис-цип-лину!.. Дисциплину среди матросов, конечно!.. А у нас (вот тут-то и был им кинут взгляд в сторону Калугина), даже младшим офицерам позволяют у нас дисциплину расшатывать!
Тут он сел и, подтянув свою губу слева, неумеренно распустил ее справа, а Калугин почувствовал что-то вроде острого укола в сердце. Он мог бы, конечно, тут же повернуться и уйти, но ему подумалось, что такой шаг все тут примут за признание своей вины и за трусость, поэтому не только он не ушел, но даже сел за стол, заметив свободный стул.
Ведь сказано было «Косоротиком»: "младшие офицеры", — значит, кого-то еще, кроме него, имел он в виду, этот незадачливый по внешности лейтенант.
Но только что сел Калугин, как именно к нему-то и повернулись все головы. Изумленно он обвел их вопросительным взглядом и в короткий момент этот успел разглядеть только трех-четырех, кто был к нему ближе… Мелькнуло в голове и то, что он знал о них.
Вот старший лейтенант Болдырев, штурман, с которым как-то не пришлось Калугину за два месяца службы сказать и двух десятков слов: встречаясь с ним, Болдырев непременно должен был поглядеть не на него, а на его значок лесничего и, неприязненно отвернувшись, уйти, будто ждали его спешные дела.
У него была узкая голова, виски вдавлены, уши без мочек, лицо из мелких линий, сухое, как будто совсем и не способное к улыбке; глаза тусклые, табачного цвета. Казалось Калугину, что его лицо ему же самому чрезвычайно надоело. Он все время курил и заволакивал себя густыми клубами дыма. Он сидел прямо против Калугина за столом, и от него первого услышал прапорщик странные слова:
— Это что же у вас, — народолюбие, что ли, что вы так запанибрата держите себя с матросами?
Сказано было сквозь прокуренные зубы и как-то очень зловеще по смыслу, так что Калугин невольно оглянулся в сторону буфета, где суетились вестовые, и спросил не в полный голос:
— Разве я чуждаюсь общества офицеров?
— А с кем же вы в коротких отношениях, я что-то не знаю? — подхватил его вопрос сосед справа, лейтенант Привалов, артиллерист.
Тоже какое-то черствое лицо, хотя ведь молодое… Что же выйдет из него в зрелые годы?.. Болдырев бреется и у этого рыжеватая бородка, но карие глаза прищурены так, как будто им и дела нет до какого-то прапорщика на «Марии», но зато ноздри вдруг широко разлетелись, и Калугин подумал: "Вынюхивает!"
— В коротких? — переспросил он. — Этого я, действительно, не успел еще сделать: слишком мало служу.
— Выходит, что надо вам заслужить доверие ваших товарищей, — сказал сосед Болдырева, старший лейтенант Плетнев, ревизор «Марии», заведовавший продовольственной частью, не по летам располневший блондин в пенсне.
Он был всегда вежлив и всегда занят; Калугину казался всегда благодушным, довольным своим положением на корабле, поэтому вопрос, какой он сделал тут же после совета о доверии, был неожидан и, пожалуй, резок:
— С вами был на катере наш баталер?
— Баталер?.. Переоридорога?.. Да, со мною… А что?
— Он был, оказывается, пьян и вел себя нахально, а вы даже замечания ему не сделали!.. Как же вы так?
Только теперь понял Калугин, что все дело было сочинено бароном Кранихом, и не стой он тогда около трапа, когда пришвартовывался катер, никто здесь не говорил бы ничего обидного.
Изогнув голову так, чтобы видеть побольше офицеров за столом, — не окажется ли здесь и сам Краних, — Калугин вдруг встретился глазами с командиром корабля Кузнецовым.
Кивнул ли в самом деле ему головою Кузнецов, или так только ему показалось, Калугин не мог еще себе уяснить, когда вдоль стола пошла передача: "Прапорщика Калугина к командиру!"
Когда это докатилось к нему, он встал и пошел как будто связанными ногами: нетрудно было догадаться, о чем желает говорить с ним командир, так как рядом с ним сидел старший офицер Городысский. Между тем, подходя к Кузнецову, Калугин не видел на его лице даже наигранной строгости.
Это было простое русское лицо пятидесятилетнего хорошо пожившего человека, всегда старавшегося быть, что называется, «отцом-командиром». На «Марии» за два месяца службы Калугину не приходилось слышать его криков, кричал за него старший офицер, — Кузнецов же был на удивление неизменно благодушен. Он как будто раз и навсегда убедился, что весь экипаж корабля отлично знает свое дело и, в случае смотра высшего начальства или серьезного боевого дела, его не подведет.