- Вы чем-то расстроены, тетя Сю.
- Нет, милая.
- Хотите еще кофе?
- Нет, мне больше ничего не надо, Ева.
- Ну встряхнитесь же. Не надо так...
Они замолчали. Слышно было, как Ева пьет кофе. Нет, она не скажет Еве: кроме Евы, у нее никого не осталось. Но надо же сделать что-нибудь, как-нибудь, все же надо. Она все равно пропала, а сказать Еве про Букера и Джонни она не в силах, это было бы просто бессовестно. Она хотела остаться одна, хотела без чужой помощи справиться с этим.
- Ложись, милая. Ты устала.
- Нет, я не устала, тетя Сю.
Она слышала, как донышко пустой чашки звякнуло о плиту. Надо заставить ее лечь! Да, Букер передаст имена товарищей шерифу. Если б только можно было его остановить! Вот решение, вот цель, вот яркая звезда, взошедшая на заре новой надежды. Скоро, через каких-нибудь полчаса, Букер доберется до Фоли-Вудса. Верно, пойдет дальней дорогой, ведь ближней он не знает. Я могла бы перейти речку вброд и обогнать его... А что делать потом?
- Ева, милая, ложись спать. Мне теперь лучше. А тебе нужно отдохнуть.
- Я не хочу спать, тетя Сю.
- Я знаю, что для тебя лучше. Ты устала и промокла.
- Мне хочется посидеть с вами.
Она заставила себя улыбнуться и сказала:
- Не думаю, чтобы они что-нибудь сделали Джонни-Бою.
- Правда, тетя Сю?
- Разумеется, милая.
- Мне хочется подождать вместе с вами.
- Это уж моя забота, милая. Для того и созданы матери, чтобы дожидаться детей.
- Спокойной ночи, тетя Сю.
- Спокойной ночи, милая.
Ева потянулась и вышла из кухни, она смотрела ей вслед; скоро зашуршала маисовая солома в матрасе, значит, Ева легла. Она осталась одна. Сквозь щели в плите она видела, как гаснет огонь и покрывается серым пеплом, в комнате опять становилось холодно. Желтый луч прожектора все еще скользил мимо окна, и дождь по-прежнему барабанил по крыше. Да, она осталась одна, она сделала это ужасное дело одна, и выход должна найти тоже одна. И, словно вкладывая перст в язву, она припомнила ту минуту, когда бросила вызов шерифу, когда крикнула, чтобы почувствовать свою силу. Она отдала Сэга, чтобы спасти других, она отпустила Джонни, чтобы он спас других, а теперь, в минуту слабости, порожденной сознанием силы, она потеряла все. Если бы она не окликнула тогда шерифа, у нее было бы довольно силы, чтобы не поддаться Букеру; она могла бы сама оповестить товарищей. Что-то сжалось в ней, когда она вспомнила тот припадок страха, который подступил к ней в темном углу. В ту минуту ею снова овладело прошлое, от которого, думалось ей, она отделалась навсегда. Она думала, что нежность и теплота навсегда ушли в прошлое, она думала, что ничего не значит, если она поет теперь: "Он - лилия долины, он - утренняя звезда..." Она пела это в те дни, когда не надеялась ни на что в мире, когда холодная белая глыба толкнула ее в объятия Иисуса. Она думала, что Сэг и Джонни-Бой заставили ее забыть о нем, сосредоточить все свои надежды на борьбе за свободу черных. Все эти годы она верила и работала вместе с ними, и благодать их новой, грозной веры вливала в нее новую силу. Эта благодать была на ней, когда она позволила шерифу сбить себя с ног, эта благодать была на ней, когда она опять поднялась на ноги и стала перед шерифом. Но она сама себя обманула: душа ее жаждала подвига, и гордость толкнула ее на подвиг, который был ей не по силам. То, что она назвала имена товарищей Джонни-Боя, было только преддверием беспросветного ужаса. Она стояла, глядя в землю, и старалась заглушить в себе голос долга. Она была в трясине между двумя мирами, ни жива ни мертва, лишенная благодатной силы и нового и старого мира. Чем яснее она сознавала это, тем сильнее что-то нарастало в ней и стремилось к освобождению, тем сильней она жаждала увидеть новую звезду, новую надежду на беспросветном небе своей жизни, новую грозную веру, которая дала бы ей силы жить и действовать. Бесшумно и тревожно она ходила по кухне, чувствуя себя беззащитной перед мраком, перед дождем, перед внешним миром и замирая от стыда, когда мысль о любви Евы проносилась в ее сознании. Она подняла свои натруженные руки и разглядывала скрюченные пальцы.
Господи, что же я могу сделать? Она могла перейти речку вброд и обогнать Букера. А потом? Как ей увидеть Джонни-Боя или Букера? И в ее ушах зазвучал угрожающий голос шерифа: "Готовь простыню, живым ему не быть!" Простыня! Да, да, простыня! Все ее существо обратилось в волю: все долгие годы ее жизни сосредоточились, слились в стремлении к одной цели. Возьму простыню и пойду! Сделаю, как он сказал. Господи боже, пойду с простыней за телом моего сына! А потом что? Она выпрямилась и сурово улыбнулась; она поняла сердцем, для чего прожила всю жизнь; вся она готова была вылиться в одном, последнем действии. Я знаю! Я знаю! Она вспомнила, что револьвер Джонни-Боя лежит в комоде. Спрячу револьвер под простыней и пойду за телом Джонни-Боя... На цыпочках она прошла к себе в комнату, выдвинула ящик и достала простыню. Ева спала: в темноте слышалось ее ровное дыхание. Она пошарила в ящике и нашла револьвер. Завернула его в простыню и спрятала под фартук. Потом она подкралась к постели и долго смотрела на Еву. А может быть, так даже лучше. Это должно было когда-нибудь случиться... Здесь, на Юге, ей нельзя было жить вместе с Джонни... И я не могла сказать ей про Букера. Скоро все кончится, и она никогда не узнает. Никогда не перестанет мне верить. Она затаила дыхание, когда солома в матрасе сухо зашуршала; потом все снова затихло, и она спокойно вздохнула. На цыпочках она вышла из комнаты, прошла по коридору и остановилась на крыльце. За пеленой дождя в небе скользил желтый луч прожектора. Она сошла на грязную дорогу, поднялась по косогору, остановилась и оглянулась на дом. В ее окне горела лампа, и желтый луч, вспыхивавший каждую секунду, казалось, питал ее светом. Она повернулась и зашагала через поля, крепко прижимая к себе простыню и револьвер и думая: "Бедная Ева... Бедная девочка... Она крепко спит".