Однако на самом деле судьба, ожидавшая это поколение, не походила на что-либо изведанное всеми остальными, жившими под этим солнцем начиная с того дня, когда праотец наш Авраам вышел из своего шатра и услышал голос, говоривший: «Лех леха, встань и иди, оставь родичей своих и иди, покинь родимые земли и иди, ступи ногами на дорогу, указанную тебе Мною, ибо то путь света и умиротворенной вечной радости…»
В те времена обитатели Подгорца еще смутно помнили о том, что было связано с «досточтимым», как они называли рабби Хаима бен Яакова, которого посетил сам пророк Илия. Но так его величали прежде всего затем, чтобы подчеркнуть, сколь недостоин великого предшественника его единственный прямой потомок Мендл Шустер, грубиян и неистовый обжора, передвигавшийся с грацией здоровенной бочки. После многих других Мендл унаследовал бывшую мыловарню реб Хаима бен Яакова и его ремесло холодного сапожника. Впрочем, все его достояние не выходило из границ вышеописанного: пьющий еврей — явление редкое, но не до чрезвычайности. Домашние тираны-пьяницы чинили невзгоды во многих семьях. К несчастью, необузданные, полуграмотные и грубые существа, подобные Мендлу, весьма мало склонные к чтению и молитве, чрезвычайно размножились после постройки фабрики, превращавшей деревья окрестных лесов в бумагу для варшавских газет. Да, Мендл Шустер наводил на окружающих нечто вроде потаенного страха.
Его манера поглощать пищу была совершенно нестерпимой. Он буквально напихивался ею, оставаясь вечно голодным, ел, не глядя, так что после трапезы не мог бы даже сказать, что им поглощено. Сколько бы пищи ни было на столе, ему вечно не хватало, жена всегда прятала от него еду, предназначенную для детей, иначе он, как муха, садился бы на чужой кусок, не отдавая себе отчета, и подбирал бы все подчистую. Приходилось не спускать глаз с духовки, котелков и сковородок, приглядывать за корзинками с провизией. Он разгрызал кости, дочиста выскребал все из мисок, вытаскивал из горячей золы картофелины и ел их раскаленными, так что пар шел у него изо рта. Его губы, пальцы и борода, его одежда — все лоснилось от жира, и поговаривали, что около него можно читать, как при зажженной свечке. Натощак он никогда не удосуживался отвечать насмешникам. Но когда его ум бывал затуманен спиртным, он вспоминал своего деда: Лев-Исаия Шустер — крошечного роста человечек, но великий чтец псалмов — погиб в пламени: польские крестьяне облили его нефтью и подожгли во время погрома 1905 года. Дед сгорел, как спичка, напоминал его тучный внук, а после едва можно было разглядеть черноватое пятнышко на земле — так мало его плоти оставалось в этой жизни. В то время реб Мендл был еще малым дитятей, у которого выступало молоко из ноздрей, когда ему надавливали на щеки. Однако в тот день он поклялся перед лицом Всесильного, что, ежели поселяне подожгут его самого, к самому небу поднимется великое пламя и христиане во всем мире узнают, что настоящий еврей так просто не превращается в ничто. Люди смеялись, слыша эти рассуждения, пьяница распалялся и с размаху всей глыбой своего тела напирал на хихикающих, сметая их с пути.
Ентл, его высокая, скелетообразная жена, смотрела на все вокруг пустыми глазами без слез и единого проблеска надежды. Она была дочкой кабатчика, ведшего дело поблизости от Подгорца, вышла замуж по безумной любви, а теперь вот погрязла в заботах, достойных какой-нибудь мокрицы, примостившейся за дверью подвала. Одно время ей казалось, что они выберутся из безнадежной нищеты, когда реб Мендл вместо заплат на старых сапогах стал мастерить так называемую обувь бедняков, прилаживая к кускам автомобильных шин лямки из грубой дерюги или — для женщин — более изящно расположенные полоски из кроличьих шкурок. Он взял даже ученика, а потом и второго, так что в конечном счете его «шины на ногах» добрались до варшавских рынков, где покупатели с похвалой отзывались об их прочности и смехотворной дешевизне. Но одна маленькая столичная мастерская приняла на вооружение идею подгорецкого умельца, превзойдя его изделия по части внешнего благолепия, — и реб Мендл был принужден вернуться к своим заплаткам. Он тотчас потерял всякое уважение среди знакомых и близких, включая жену и детей, даже самых маленьких, совершенно не боявшихся всплесков его пьяной ярости. Его просто запирали в комнате, где он неистовствовал, сколько заблагорассудится. Назавтра на него нападало раскаяние, приступы которого выглядели еще чудовищнее хмельного буянства. Он колотил себя кулаком в грудь, торжественно объявлял, что хуже его нет никого на земле, и требовал, чтобы его простили. Но сколько ни распинался реб Мендл, валяясь у всех в ногах, ни жена, ни дети не пытались прийти ему на помощь, а соседи собирались вокруг их хибары, чтобы вволю посмеяться над потомком «досточтимого».