Ангел нерадиво исполнил свою работу: нижняя губа мальчика почти не была примята, и вел он себя так, что становилось ясно — вступать в этот мир ему не хочется. Старуха, принимавшая роды, буркнула, мол, ребенок и не думает дышать. Однако безжизненное тельце все же дернулось, кулачок сжался, потом разжался, ладонь выгнулась, веко приподнялось, выглянул подернутый сероватой пленкой зрачок, и, когда младенец заелозил, Ентл, женщина умудренная, от которой ничему не укрыться, поняла, каким глазом ее малютка собирается смотреть на все вокруг: глазом вороватой сороки-пересмешницы, полным безмерного, не знающего удержу любопытства.
Через сотню лет после кончины «досточтимого» Подгорец из сельского поселка превратился в промышленный городок. Большинство ремесел былых времен исчезли со смертью последних ремесленников, а община уже не выглядела единым целым с синагогой в центре всеобщих устремлений. Сидя за своим верстаком и кромсая кожу, Мендл Шустер не уставал громогласно повторять: «Всё начинается с Просвещения, да, всё… И кончается с ним же». Вспыхивали распри между верующими и маловерами, среди сторонников Москвы и симпатизантов Иерусалима, не говоря уже о конфликтах с польскими антисемитами и перепалках, разделяющих людей от начала времен.
Хаим считал, что существуют евреи двух родов: модернисты (вне зависимости от ярлыка, что на них наклеен, и от того, кем они сами желают казаться) и те, что всей душою тяготеют к старинному местечковому укладу, «бегут в страну Евреию», как любили тогда говорить, хотя среди последних встречались и такие, кто обходился без лапсердака и пейсов, практически не посещая синагоги. Он отдавал себе отчет, насколько его классификация произвольна и скольких врагов он нажил бы в обоих лагерях, если бы осмелился высказать это вслух. Долго он полагал, что вся его классификация основывается на том, какие у человека глаза. Некоторые, подобно нашему праотцу Иакову, обладали глазами, словно бы повернутыми вовнутрь, к душе, к еврейской душе, к мировой душе… ибо сказано ведь: «Каждому дано по частице Божьей искры». Другие же обладали глазами Исава, обращенными вперед, к вещам; такие глаза, как говорится, всегда готовы поменять семь небесных покровов на миску чечевичной похлебки, но, подвергнув свою методу строгому разбору, он в конечном счете пришел к выводу, что она не выдерживает критики, ибо имеющий сегодня Исавовы очи завтра способен глядеть как Иаков, и наоборот. При всем том обе выявленные им разновидности евреев никуда не делись, он все еще был в этом уверен. Однако знак принадлежности к одной из них не читался на лбу или во внешних проявлениях веры либо эпикурейства, даже заглядывание в глаза тут ничего не давало. Нет, все было проще: если желаешь узнать, с кем имеешь дело, с модернистом или со взыскующим погружения в первородное еврейство, хорошенько прислушайся. От них исходит совсем разная музыка.
Вот Шломо — тот чистый модернист, а самого себя Хаим числил выходцем из «страны Евреии». Но к какому лагерю принадлежит Мендл Шустер, его родитель, он затруднился бы сказать. Тот готов был молиться целыми ночами и вести себя неподобающе в самые священные праздники. Например, есть в Йом Кипур. Единственный пункт, в котором он не давал себе послабления, — нерушимость субботы. При всем том Хаим не мог не подозревать, что истовость в этом вопросе толстый Мендл черпал у своей супруги, которая, если ей удавалось собрать все необходимое для субботней трапезы, уже не страшилась ни Бога, ни черта. Однако же не всякий шабат проходил как подобает. Когда папаша Мендл праздновал субботу по-светски, за столом оказывалось столько же щербатых тарелок, сколько сотрапезников, и все кончалось жалкими пьяными китовьими валяниями на брюхе и перекатываниями по полу, покрытому мельчайшими кусочками белесой резаной кожи. Напротив, когда это был настоящий еврейский шабат, то оставлялось место для нищего; папаша лично пристраивал на пустом стуле единственную шелковую подушку, клал перед ним фарфоровую тарелку (единственную в доме!) и серебряную рюмочку (тоже единственную — ту самую, как он утверждал, из которой пил пророк Илия). В такие дни, даже опьянев, он таинственным образом приобретал некую церемониальную величавость, а когда принимался петь, особенно во время Авдалы — благословения во время вечерней молитвы на исходе шабата, — казалось, что все небесные врата распахиваются при звуках его глубокого баса, звучащего то повелительно, то как мольба, но еще более властная, нежели простое приказание. Однако случалось, что два шабата, правоверный, достойный набожного иудея из «страны Евреии», и модернистский, светский, сменяли друг друга за один вечер. Тогда прямо после наступления Авдалы папаша внезапно тыкал в небеса своим пудовым кулаком и возглашал с пьяной слезой в голосе: «Всемогущий! Ведь сказано в Святой книге, что на седьмой день ты оглядел сотворенное тобою и решил, что все это хорошо. А вот я, Мендл, сын Шмуэля, сына Исаии, я сегодня обозреваю содеянное тобой и в лицо тебе говорю, что твой мир нехорош, надо бы тебе его переделать, ибо таков, каков он есть, он стоит только того, чтобы положить на него большущую плюху!»