При восходящей луне они шагали бодро, иронически поглядывая на молодых евреев, которым правительство отказывало в чести носить оружие, и посылая воздушные поцелуи девушкам, всем девушкам, высыпавшим на дорогу, чтобы полюбоваться на них. Но под луной на закате многие плевали под ноги еврейским девушкам, с мрачным удовлетворением твердя, что они-то до сей поры хлестали евреев кожаными плетками, а вот у тех, кто идет за ними, у победителей, плети — железные.
При восходе луны все были братьями: иудеи и католики одинаково возносили моления Господу о победе, а подгорецкий ксендз пригласил раввина к себе на партию в триктрак. Когда же луна заходила, польские мужчины, женщины, дети — все, от мала до велика, уже радостно предвкушали, какой конец ожидает евреев, несомненных виновников их собственных несчастий и всеобщей беды, навалившейся на бескрайний мир еще с тех пор, как они распяли Христа. Все еврейское население укрылось в подвалах, на чердаках, в вырытых под полом ямах — в убежищах, веками готовившихся на случай погромов.
Реб Мендл не захотел лезть в яму под полом кладовки. Он шутливо уверял, что один заполнит все пространство, нужное остальным, но семейство поняло, что он просто не желает лезть в яму. Шломо поцеловал руку своего родителя, и они оба приникли к подвальной отдушине, чтобы посмотреть, как немцы вступят в Подгорец.
Первыми медленно шли танки, за ними горделиво вышагивали молодые люди, по внешнему виду эсэсовцы: с черепами на нашивках, но главное, с окаменевшей непреклонностью на лицах и с холодным презрением, сквозившим в каждом жесте. Их сопровождали польские крестьяне со всей округи, победно шествовавшие с камнями в руках, набранными, чтобы бросать их в окна еврейских домов. Из синагоги выдворили молившихся там стариков, посреди улицы обкорнали им бороды, заставили их раздеться и велели танцевать вокруг уже разгоравшегося костра из молитвенных книг, а главной мишенью для военных сделался подгорецкий раввин, старик с лицом младенца, окруженным целой зарослью белых волос. Когда все эти непристойности только начинались, Шломо, побледнев как полотно, схватился за топор, чтобы порубить их, как деревья на горном хуторе. Но все семейство от мала до велика, крича, что он подвергает гибельной опасности их всех, гроздью повисло на нем, а самые крошечные, цепляясь за его щиколотки, в ужасе заголосили, ибо тоже смутно предчувствовали, что ему нельзя выходить за порог.
Призванные на подмогу соседи связали Шломо по рукам и ногам. Он только еще раз дернулся при звуке автоматной очереди, а потом уже лежал совершенно спокойно, поочередно глядя на всех обступивших его, словно лишь теперь окончательно сошел с той одинокой дороги, которая должна была привести его в Иерусалим, и внезапно обнаружил, что вокруг стоят его близкие. Тут, повинуясь молчаливому жесту отца, веревки развязали, при этом никто не произнес ни слова — вот когда Хаим-Лебке понял, что его брата отныне и навсегда будут удерживать узы покрепче любых веревок и всего на свете, ибо они сплетены из слез, воплей, взглядов и детских вцепившихся рук.
Когда все эти надругательства начались, Хаим ближе придвинулся к приоткрытой отдушине, чтобы не пропустить Ангела Господня, который сейчас в благости своей положит длань на плечо немцев, как некогда остановил Авраама, готового принести в жертву своего сына Исаака. Среди невероятного ужаса, молотом бьющего в ошеломленную душу, он все же ощущал чистейшую радость от мысли, что наконец увидит Ангела. Но Ангел не появился, и он почувствовал, как невидимые руки вырывают у него из орбит глаза и бросают на ветер, а он погружается в странную темень, в ночь, не похожую на себя (ведь предметы продолжают отпечатываться в зрачках), но более непроглядную, чем та, что приходит на смену дню, — его объяла ночь, подобная рукотворной тьме, что настигла в небе ослепленную птицу.
Некоторые молодые люди добрались до границы с Россией, остававшейся открытой еще около трех недель — того срока, когда фараоны, не спеша, ревизовали свою добычу, все ощупывали и самодовольно оглядывали. Потом границы, словно в западне, замкнулись, уподобившись капканным зубастым челюстям. Евреи остались лицом к лицу со своими врагами, польскими и немецкими, особенно немецкими, возлюбившими их «великой и милосердной любовью» (как в Талмуде: «Ахава раба ахавтану» — «ибо Ты возлюбил нас великою любовью»).