Иногда ему казалось, что эти сны отшелушиваются с его глаз, словно омертвевшая кожа. А однажды он нащупал на верхней губе пробивающийся пушок и погладил его. И тут возник в некотором роде четвертый сон, где все было одновременно чудесным и заурядным, как молитва: на березах надулись и лопнули почки, руки, ноги и лица окружающих наполнились жизненными соками, заблестели даже под лохмотьями, сам воздух до невероятности пьянил, а кровь по-новому заиграла в жилах. Быть может, виновницей всего этого была Рахель, с которой он познакомился на хуторе, девочка с резкими чертами лица. Это случилось в прошлом году, перед самой войной. А теперь он садился прямо перед ней в синагоге, где ныне была столовая, и не мог понять, что произошло с малышкой за зиму, почему она теперь так похожа на пробившийся из-под снега стебелек подснежника, зеленый и блестящий. На ней была темно-синяя, как ночь, ворсистая юбка, блузка с треугольным вырезом и кружевной тесьмой на манжетах, а когда ее взгляд падал на Хаима-Лебке, она презрительно надувала губы. Однажды, когда она на него смотрела таким невидящим взглядом, неизменно исполненная достоинства и того особого превосходства, что исходит от самого тела расцветающей женщины, из ее плотно сжатых губ внезапно раздались такие слова: «Ой, Хаимчик, раввинчик, голубчик! Умоляю, поговори со мной!» Однако глаза девочки по-прежнему не замечали его, она выглядела такой же неприступной, как всегда, и Хаим понял, что это ему приснилось. А в другой раз, презрительно задев его едким взглядом, она холодно обронила:
— Не понимаю, кому сейчас еще может прийти в голову носить пейсы. Умора, да и только.
Но именно тогда, когда она это произнесла, Хаим очень отчетливо расслышал слова, идущие прямо из надменного лба девочки: «Ой, Хаимчик, раввинчик, голубчик! Умоляю, поговори со мной!»
Растерянный, не зная, чему верить больше, губам Рахели или ее лбу, он только удивленно глядел на нее и молчал.
А на следующий день из гетто ушли два бывших знаменосца, причем каждый оставил на домашнем столе очень красивое письмо, где выражал решимость бороться до конца. Семьи героев взяли в оборот и заставили их вытерпеть множество всяческих непотребств, прежде чем отпустить. И вновь принялись за старцев из синагоги. Затем наступил черед женщин и девочек (не избежала этой участи и Рахель), несколько недель потом живших в тревожном ожидании, как бы бесчестие не принесло плоды. Все они хотели покончить счеты с жизнью. Удалось это только одной. Основываясь на некоем весьма известном решении, принятом раввинами еще в 1648 году во времена пресловутой «гайдаматчины», нынешний раввин объявил, что взять в жены мать таким образом зачатого ребенка — святое дело. И, сославшись на трактат «Керитот», прибавил: «На самом деле отец ребенка — тот, кто его воспитывает, а не тот, кто привнес немного своей грязи». Так или иначе, у всех женщин в положенный срок случились месячные, каждую из них поздравляли, как только она убеждалась в этом, возносили по сему поводу благодарственные молитвы. Но Рахель оставалась безутешной. Вотще над ней произвели обряд очищения, целиком погрузив в ритуальную купель, — ее и это не успокоило. Из вызова она сделала себе высокую «варшавскую» прическу, подвела глаза древесным углем и слегка подмазала неизвестно откуда добытой помадой свои вечно поджатые губы. В результате лицо Рахели превратилось в отталкивающе жесткую маску, из-за которой до Хаима-Лебке не долетал никакой голос, только неясный, далекий зов, какие часто слышишь по вечерам: не вполне человечий и не вовсе звериный, может быть, крик птицы, заблудившейся в тумане, или всхлип одного из тех призрачных существ, что поджидают того мига, когда все внимание чем-то отвлечено, чтобы нырнуть в глубину человеческого естества и раствориться там. Все отводили взгляд от ее прически «по-варшавски», старались не смотреть в ее огромные, зияющие в черных тенях глаза, на нашлепки помады на губах, делавшие ее похожей на маленьких девочек, которые раскрашивают себя к празднику Пурим в память о спасении всего племени благодаря царице Эсфири. А она, видя, как все смущенно отводят глаза, громко спрашивала:
— Почему вы на меня не смотрите? Я что, осел, обвешанный гирляндами? Или у меня рот посреди лба?
А на горном хуторе юноши и девушки работали все яростнее по мере того, как от недоедания опухали лица и отекали ноги. Они уже собрали помидоры и теперь чувствовали себя одинокими, всеми покинутыми, затерянными в дурном мире. Маленькая «варшавянка» тревожно поглядывала на Хаима-Лебке, и, когда она отошла в сторонку, он последовал за ней и сел на траву тоже поодаль от всех, но рядом с этим непонятным существом. Она состроила презрительную рожицу и так, словно жест не исходил от нее лично, схватила руку Хаима, приложив его ладонь к своей только наметившейся груди. Презрительная усмешка не покидала ее губ, но сердце бешено заколотилось под рукой мальчика, и тихая жалоба донеслась от ее лба: «О Боже, что это еще со мной?» Потом, сжимая его руку, как мочалку, она стала водить ею по всему телу и вдруг прижалась к нему, смеясь, плача и замирая от восхищения, — и Хаим, сам не понимая, как это случилось, познал девочку перед лицом Всевышнего.