— Сколько лет хороню народ, но услышать флейту в могиле? Хе-хе, кто бы мог такое вообразить?
Доктор надел белый халат, резиновые перчатки, на лицо — какую-то маску и ввел Хаима в комнату, где его обрили наголо механической машинкой, а затем погрузили в большую лохань, имеющую форму башмака. Всю его одежду сгребли в кучу, чтобы, вероятно, выбросить вместе с волосами, но мальчик яростно воспротивился и настоял, чтобы ему вернули флейту. После того как его вымыли и обтерли, как маленького жеребенка, доктор вдруг спросил тем же насмешливым тоном, как недавно возчик:
— А мы, насколько я понимаю, еще и играем на флейте?
Очки доктора Корчака блестели, будто два диска, наводя страх, словно угрожающие глаза совы, и Хаим смешался.
— Ну-у, играть… Играть — это сильно сказано, — промямлил он.
— Вы поглядите на этого философа! — воскликнул доктор. — Ну, играть, может быть, и не значит играть, но флейта, как ни крути, — это флейта, — заключил он, протягивая инструмент мальчику.
Тут уж Хаим включился в игру и, раздумчиво покачав головой, словно прося простить ему этакую наглость, уточнил:
— Пусть доктор меня извинит, но флейта — это не флейта.
— А что же это?
— Это музыка, — улыбнулся он.
Он поднес костяной кончик инструмента к губам — и его тотчас захлестнула волна печали, разом нахлынуло все, что с ним приключилось: ожидание на краю тротуара, одинокая погоня за повозкой с мертвецами, великодушный возчик, и над всем этим — безграничное отчаяние, до головокружения расширявшее огромные очки смотревшего на него доктора Корчака, так что они объяли все небо, с высот которого уже спускалась ночь… Из флейты полилась череда негромких, но ярких и легких, почти воздушных звуков, и на какое-то мгновение Хаиму даже показалось, что его дыхание худо-бедно уравновешивает расползшееся вокруг зло. Доктор Корчак засмеялся и положил руку на голову ребенка тем же жестом, как ранее возчик.
— А ты прав, — признал он. — Флейта — это не флейта.
Потом, словно пронзенный внезапной мыслью, воспоминанием о чем-то, что ранее ускользало, доктор резко отвернулся и поспешил к двери, от его разлетающихся одежд позади оставался как бы след, словно волна от прошедшего судна. И когда он бросился в глубь коридора, по его неровной походке, по тому, как одно плечо опущено ниже другого, Хаим вмиг распознал в нем силуэт, виденный в ночь после прихода в гетто: да-да, того, кто положил у его ног белую булку, — пророка Илию.
Сиротский дом доктора Корчака не походил ни на что из того, с чем Хаим когда-либо сталкивался в своей жизни, уже казавшейся ему долгим странствием, полным раздумий и событий.
Здание это в прошлом было еврейским ремесленным училищем, два года назад преобразованным в приют: кое-какие станки еще торчали в углах фельдшерского кабинета и в дортуарах, но только столярная мастерская сохранила свое первоначальное обличье. Она находилась на четвертом этаже, в мансарде, помещении узком и темном, служившем доктору Корчаку одновременно кабинетом, спальней, залом медитаций и курительной комнатой, как, улыбаясь, замечал он сам.
Доктор Корчак питал слабость к самым устаревшим деревянным инструментам: рубанкам и шпунтгубелям, фальцгебелям, скромным рашпилям, что были в ходу лет сто назад, к обрезкам фигурного штапика, ко всяким железкам двойного назначения, которыми еще пользовались где-нибудь в сельской глубинке Подляского воеводства. Привязанность к обструганному по старинке дереву слыла одним из его многочисленных чудачеств, к коим окружающие относились со счастливой признательностью, как к еще одному из небесных даров.
Выходец из правоверного трансильванского семейства, проживавшего недалеко от прославленного своим истовым благочестием городка Сигета, он научился столярному ремеслу, чтобы вести независимое существование, посвященное изучению Талмуда, как делали из поколения в поколение правоверные книгочеи от вавилонского сапожника рабби Йоханана до святого винодела Раши из Труа, что на севере Франции, жившего там всего четыре века назад, еще до окончательного изгнания евреев из страны. Доктору Корчаку исполнилось двадцать пять лет, когда он преисполнился совершенно необъяснимым желанием заняться светскими науками. После десяти лет добровольного изгнания, проведенных в Италии, Германии и Англии, он переехал в Варшаву, уже имея врачебный диплом, и внезапно сделался любимчиком тамошнего хорошего общества. А затем — новый аттракцион: доктор Корчак бросает все, чтобы открыть простой еврейский дом сирот, начинает писать сказки для детей и то, что надо бы назвать сказками для взрослых, то есть странные, околдовывающие тексты, где старый холостяк объясняет всему миру, как следует воспитывать детей. Постепенно его писания завоевывают ту публику, которой предназначены, и доктор оказывается в ситуации, когда его книгами зачитываются все дети Польши, а сказки для взрослых приносят ему славу провозвестника новой педагогики. Все так и продолжалось до 20 ноября 1940 года, даты создания Варшавского гетто: в тот день доктор с помощью ручной тележки перевез свое заведение в квартал, выделенный для евреев, — несколько средневековых улочек, где новые обитатели теснились в условиях, не отвечающих никаким нормам гигиены, как из-за скученности, так и потому, что до той поры эти здания были населены лишь разного рода отверженными.