Человеческие типы тоже перемешивались, теряли былую четкость, но не растворялись полностью в общей массе. В одном семействе подчас можно было наблюдать лица людей Востока и Запада — все, вплоть до белокурых казацких волос и голубых глаз, ибо век назад казаки огненным валом прокатились по местечкам, сжигая, ломая и насилуя, уничтожая все, что вставало на их пути.
И мало того: как напоминание о былом, то там, то здесь проступали плоские рты и мелкокурчавые волосы — совсем уж древний след плена и рабства в Египте, подлинной колыбели того народа, что поселится позже в Иудее.
Черты Хаима бен Яакова ничем не напоминали о превратностях истории его предков. Это был молодой человек, довольно высокий, сутулый, с остроносым совиным лицом, обрамленным рыжей бородой, с несколько оттопыренными ушами и фиалковыми глазами истово верующего в Закон. Все прочие следы иудейского прошлого слились в его облике, став нерасторжимым целым. Его предков можно было вообразить ютящимися в крытой пологом из медвежьих шкур жердевой постройке где-нибудь посреди прикаспийской степи или блуждающими по улицам Александрии, Туниса либо Багдада, а то и еще дальше, еще глубже во времени: шепчущими слова благодарственной молитвы в тени стен иерусалимских, куда в преддверии субботы кучки правоверных из всех поселений Иудеи и Галилеи стекаются ко Храму царя Соломона.
Что до нынешних его занятий, то, будучи подгорецким мыловаром, он занимался этим ремеслом в полуподвале своего дома, неясно различая за запотевшими стеклами башмаки прохожих. Его всегда липкие от вара руки были отнюдь не самыми ловкими в округе, его жена Ривкеле не слыла наиболее утонченным созданьем из тех, что когда-либо носила на себе земля, а их дети не были самыми умными и послушными из живущих на ней. Клиенты Хаима нередко ворчали на него, да и мир, в котором он обитал, не выглядел совершеннейшим из всех возможных. А если говорить о нем самом, то с юных лет, помимо мыловарения, он пробавлялся мелкой починкой и латанием обуви, всегда повторял чужие азы и в глазах Всевышнего оставался очень малосведущим иудеем из тех, кого кличут «ам аарец», простофилей, недостойным быть призванным стоять у ковчега Завета.
При всем том его сердце полнилось необъяснимой радостью, и всякий раз, когда заботы подступали к горлу, он неслышно шептал самому себе: «И это тоже к добру». В пучине несчастий он оставался так отчаянно радостен, что нередко его клиенты даже раздражались, усматривая в таком безоблачном настроении хулу Создателю. А Хаим бен Яаков перед сном, устраиваясь поудобнее на тюфяке, знай себе беззвучно нашептывал: «И это все тоже к лучшему». Конечно, если бы его спросили, что он имеет в виду, он не нашел бы нужного слова для объяснения. Бывало, ему казалось, что вся радость у него в ушах: он видел чье-либо лицо и в них звучала мелодия, смотрел на небо — и слышал другую музыку, закрывал глаза, но мелодия мира и тогда не покидала его.
В те времена все польское еврейство пиликало на скрипочках — то была какая-то единая хвала Создателю, всеобщий взмах смычка, нацеленного в небеса. Те, у кого имелась скрипочка, играли, не имевшие ее — слушали, а в некоторых благословенных домах скрипок было столько же, сколько евреев. Последние были недалеки от мысли, что скрипка создана еще до сотворения мира, одновременно с двадцатью двумя буквами, коими записана Тора, ведь, ежели послушать мудрецов Израиля, они на свой манер еще и служили музыкальными нотами. А вот Хаиму чудилось, что этот инструмент специально настроен на его душу. Бывали люди, о которых говорили: «Они родились со скрипкой в руках», ему же представлялось, что он рожден со скрипкой в сердце. К несчастью, если в Подгорце и нашлось бы несколько скрипок, там не случилось ни одного скрипача, достойного так называться. И вот, чуть выпадала передышка, Хаим обходил все ближние ярмарки, по праздникам шагая, бывало, ночь напролет в надежде послушать кого-нибудь, кто мастерски владеет смычком.
И вот настал день, когда по поселку разнесся слух, что появился настоящий скрипач. Виновником этого события оказался реб Аншел-Меир, торговец зерном, имевший собственную скамейку в синагоге и при всем том помышлявший сделать своего сына молдовлахским дворянином.
Раз в неделю, в день, когда через поселок проезжает варшавский дилижанс, особый преподаватель обучал чадо торговца классической музыке, и тогда над его красивым домом из розового кирпича, задуманным как жилище истинного праведника, реяли ранящие душу звуки. Дитя страдало, его наставник жалобно восклицал, а предаваемый пытке инструмент стенал, как душа в аду. Лились слезы, скрежетали зубы — и наконец размочаленная скрипка, описав в осеннем воздухе изящную дугу, грохнулась наземь среди кучи отбросов, откуда Хаим ее с религиозным почтением поднял и унес к себе.