А недавно я на десятой свадьбе посаженым отцом был. Десятого ученика своего женил. Вроде, как наравне с родным отцом. Значит, люди меня простили. А сам себя я до конца жизни простить не смогу.
Перед памятью деда стыдно, его имя я замарал. И землю свою. Погибшую в войну деревеньку нашу. Порою Кажется, что будь я там в это время, не случилось бы такой беды. И вроде не только в воровстве, а и в крови земли своей руки я испачкал. По ночам, как вспомню все, даже жить больно.
Прости, Яровой, что вот так о таком тебе пишу. Вряд ли тебе это интересно. И не нужны, и смешны тебе мои запоздалые раскаяния… Но ты не обижайся, что отнял у тебя время. Ведь ты понял меня. Понял и пощадил. А если бы не понял? Мне страшно об этом даже подумать. Мой сын мог остаться сиротою и, возможно, я никогда не увидел бы его. А ты понял. И мы вместе. У меня семья! Спасибо тебе, Аркадий.
Я хотел бы увидеть тебя еще раз. Ведь я уже не поселенец. Давно стал свободным. И обязательно побываю еще в твоей Армении. Но без дурных мыслей. Ведь Армения подарила мне Ануш и уберегла от зла.
Я приеду с больным, но чистым сердцем. Я был виноват. И за это буду наказан до конца своей жизни уже самим собой. А ты — прости меня. Жаль, что именно этому я сам научился слишком поздно.
И все ж, Яровой, у жизни и у судьбы своей я выиграл самое главное— свое имя. Ведь если я и умру, не успев с тобою свидеться, я умру со своим именем. Без клички. И не на нарах, не старым «кентом», а человеком, отцом. И кто-то даже пожалеет о смерти моей, и вспомнит добрым словом. А значит, остаток жизни не прошел впустую. Он был нужен. Нужен не только мне, а и детям моим. И людям. И если я сделал им хорошее, то в этом есть и твоя доля, Аркадий».
А еще через годы пришло письмо от Сеньки. Яровой прочел на конверте адрес. Улыбнулся воспоминаниям.
«Это я — Муха. Конечно, вспомнишь. Я даже не спрашиваю тебя и не напоминаю. Меня все помнят, даже те, кто хотел бы забыть.
Вот видишь, живу я на Карагинском. В селе Ягодное. Селом, сам знаешь, его можно назвать лишь летом, когда приезжают сюда сезонники на обработку рыбы. А зимою я снова остаюсь один. Как мэр острова, как единственный его президент.
На Сахалине «бугром» был, а на воле — повысили. Хозяином целого острова стал. С тою лишь разницей, что на острове, кроме меня, ни одного «кента». Сам себе я хозяин, сам себе судья. Сам себе враг, сам себе друг. Сам себя наказываю и прощаю.
Вот и теперь, пишу тебе письмо и никто надо мной не посмеется. Давно я хотел тебе написать, да все то времени нет, то не решался. А теперь вот выкроил ночь. Она моя и твоя. Побудь со мною, Яровой. Посиди в моем доме у окна. В него сейчас пурга бьется. Черная, лохматая и злая. Аж стекла от нее стонут. В избе тепло. А мне холодно. Ты знаешь, от чего это бывает? Конечно, понимаешь. И я, тоже. Мне б по летам моим сейчас бы внуков нянчить, байки им всякие рассказывать. Да нет у меня внуков. И не будет. Жизнь дала мне все, кроме продолжения своего. Видно, не заслужил я его, и не вымолю теперь. А и баек не знаю. То, что мне ведомо, не для детвы. Им лучше не знать такого и не слышать.
Холодно стало бы им от моих баек и страшно. Самому иногда невмоготу от пережитого. Да что теперь толку ворошить прошлое. Разве вот тебе кое о чем немного расскажу.
Знаешь, тогда, в зале суда, да и до того, думалось мне, что будешь для нас просить на всю «катушку». Чтоб о свободе мы и мечтать не смели. А ты положился на суд. И попросил, чтобы не лишали нас возможности умереть на свободе.
Нам дали по десять лет. Ты это, конечно, помнишь. А я думал, что нам дадут по четвертному[23]. В день суда мне было сорок пять. А с двадцатью пятью годами, я никогда не вышел бы на волю. До семидесяти лет там не дожил бы. Я отбывал пять лет все там же, на Колыме. А потом опять вышел на поселение. И снова на Карагинском. Привезли меня сюда те же люди, в тот же дом. Тою же работой занимался. Пять лет. По зачетам отработал я свое за три года. Мог уезжать. Ведь освободился. Даже справку об этом имею. И паспорт! Свободного человека! А на что они мне теперь? Куда ехать? К кому? Кому я нужен? И кто нужен мне? Теперь поздно начинать заново. Я упустил. А потому остался добровольно вечным поселенцем Карагинского. И нет мне отсюда пути. За кромкой берега не ищу дорог. Стар стал. Ноги не держат. Да и глаза не ищут другой жизни. Есть пристанище. Оно мое. Незарешеченное, без глазков и охранников. Здесь каждый угол моя свобода. Вот только сердце мое проклятое, все еще не верит. И в каждом крике пурги слышит свое — голоса охраны, стоны кентов, сигнал к работе. В каждом шорохе чудится прошлое. Страшно это, Яровой. Старик ведь я теперь. А вспомнить из прожитого нечего.