— Забудь эту песню!
В темноте засмеялись, забелели зубами.
— Фролов, хозяин, ты слышишь? У вас это что, сговор?
— Сговор! — хохотал Кукушкин, — у нас показательный штрек, товарищ! И все мы профессора! И тебя профессором примем! Гони литровку и примем!
Хохот грохнул под сводами.
— Черти вы, — завистливо вздохнул председатель, — уж вы, ребятушки, того... по-новому-то докажете?
— Хозяину намекни, чтоб деньгу припасал. Большие рубли сшибем!
Фролов провожал председателя до выхода и, волнуясь, старался объяснить:
— Кукушкин артист-забойщик. А лучше Степанова кто крепит? Бондарчук по буру отличник, а до этого всех их мешали в кучу! И среднее выводили, все графики строили на среднего. Кунцов не верит в наш первый штрек. И он прав по-своему. При средней работе не выручит штрек! Затухнет звезда...
— А вы...
— А мы убьем обезличку. Каждый из нас проявит себя!
— И это ты придумал?
— Нет, я только учусь. Кукушкин придумал, Кудреватых и еще кое-кто...
— В добрый час, товарищ, смелые города берут!
— Ускорите посадку четвертой лавы?
— О-о! Сейчас же пойду к Кунцову!
Тяжелую ночь провел Кунцов.
Заснуть не удавалось. Он лежал и думал, пока мысль не превращалась в боль. Тогда он вскакивал, зажигал свечу и принимался ходить. От быстрой ходьбы пламя свечи металось, а вместе по стенам металась косматая безобразная тень.
Вспоминать о Марине было всего больней. Пережитое жгло обидой. Он ходил и курил, садился и вскакивал и все разговаривал сам с собой, топорща пальцы.
— А все-таки, я не стал смешным. Не сказал ей ни слова!
А сам был уверен.
— Знает! Отвергла...
— Почему? — искрение удивлялся он, — раньше иначе на меня смотрела. Изменился я, что ли? Испортился, стал другим?
Не мог допустить, чтобы так, без причины, отвергли его, Кунцова!
Вспоминался Звягин с его сумасшедшей удачей, с проклятой печью, губившей все.
— Вот что мне надо, — хитро придумывал Кунцов, — затмить! Еще ярче устроить! Удивить, как тогда, когда потеряли пласт...
Но поморщился от такой ребяческой выдумки, вспомнил о водке, стоявшей в шкафу, выпил сразу и много, надеясь отвлечься и заснуть.
Алкоголь не принес спокойствия. Еще более обострил мучения, а сверлящие мысли сделал тоньше и проницательней.
Теперь уже Марина становилась неглавным.
— Удивить, как тогда? — язвил он себе. — Да нечем, нечем! Ты выдохся, командир производства! Оттого-то другие и обогнали тебя...
Поникал головой и пьяно жаловался.
— Я хмурый, а они веселые. Потому что могут, потому что имеют силу... Нет, не так! Они веселы и хохочут, а от этого у них сила, от этого они все могут. А я как сломанный...
Вскакивал гневно и остро щурился на свечу.
— Подождите, сорветесь еще на первом штреке! Нельзя бесконечно втирать очки! Нельзя издеваться над здравым смыслом. Вы распишетесь и в квершлаге!
Издали заревел шахтный гудок, словно долго, басисто тянул:
— Нет! Нет!
— А если правы они? — Кунцов вскочил, расстегивая душивший ворот, — кто я буду тогда? Нуль и неубранный труп!
В голове его все спуталось. Неприятные ему люди показались врагами штольни. Несчастье собственного отставания представилось результатом хитрого подвоха. И все это нарастало с каждыми сутками. Сжималось железным кольцом и неотвратимо вело к катастрофе...
Кунцов метался в тисках и не видел выхода. А он был простой до смешного — пойти и все рассказать! Но такое признание казалось ему чудовищной казнью над самим собою. Он же хотел вырваться из кольца прежним Кунцовым и выхода отыскать не мог!
— Неправдоподобно! — кричал он и бил себя в волосатую грудь, — труп и такое здоровое мясо! Бороться буду! Вот что мне нужно!
— А с кем? — продолжал он, трезвея, и осматривал комнату, — с Фроловым? С Вильсоном? Почему не с Кукушкиным, не с шахтером, который завтра придет и заявит:
— Я придумал!
— И сделает, на разгром и насмарку всяческих норм. И технических, и моих, житейских... А Звягину я припомню!
Часы показали далеко за полночь и у Кунцова в запасе осталось одно — страшный секрет четвертой лавы.
— Я сделал все, — убито сказал он себе, — все, чтобы не допустить. Меня опрокинули и по мне прошли — твори, господи, волю свою!
Утром, придя на работу, он вызвал Звягина.
— Извините меня, — сухо сказал он, не подавая руки, и опустил глаза, — третьего дня я погорячился!