Выбрать главу

Последние слова он произнес жестко, но тотчас будто повинно улыбнулся.

— А море у тебя получается. Что-то в нем есть, Эдуард Клименко.

Он похлопал меня по плечу и взял следующий протянутый ему альбом.

В тот же месяц я записался в школьный изокружок, который вел Ефимыч, — так уважительно звали его между собой ребята.

С тех пор в нашей квартире прочно запахло красками, и сразу исчез порядок. Мой письменный стол бы постоянно завален разными баночками, тюбиками, кистями, альбомами для эскизов, карандашами. Из-за беспорядка я частенько ссорился с мамой. Нервничая, она почему-то обвиняла в бюрократизме коммунхозовское начальство — который год в нашем доме обещали залатать крышу и отремонтировать полы. Может быть, мама думала, что не так уж плохо, если ее сын станет знаменитым художником?

В конце зимы я написал первую картину маслом. То был морской пейзаж с маяком. А закончил ее поздним субботним вечером, и ночь спал тревожно. Мне снилось море. Я одиноко ходил по берегу у самой воды, и тяжелые пенистые волны, поднимаясь, страшно зависали надо мной.

Я проснулся. Сильными, гулкими толчками отдавалось в груди сердце. Я вспомнил о картине, и чувство необыкновенной радости отхватило меня.

Да, я написал настоящую картину маслом, как взрослый художник, и могу взглянуть на нее в любую минуту. Вообще — все могут смотреть на нее сколько угодно. Что стоит встать сейчас и пойти к картине?!

Но я не торопился, сладко отодвигая миг встречи с ней.

Наступило утро, и мама открыла ставни, но воздух за окном был еще розовато-синий, рыхлый, еще хранил позднюю ночную мглу. Лязгая, протарахтела по мостовой телега.

Мама шуровала печку, выбирая из поддувала золу, сыпала в ведро. Крепкий, зольный дух щекотал ноздри.

Я не любил эти утренние минуты, когда прогорит печь. В углах начинали шевелиться знобкие сквозняки, и в квартире от нервного какого-то неуюта становилось вдруг суетно и мучительно бедно. А мама, колдующая над печкой, в заношенном домашнем платье, в стоптанных чувяках с подошвою из взлохмаченной транспортерной ленты, в сером из козьего пуха полушалке, повязанном крест-накрест на груди и неряшливо подтянувшем подол, — казалась убогой старушкой. И от возникшей странной обиды хотелось сказать ей какую-нибудь дерзость, нагрубить. И потом, когда в квартире возликует прежнее постоянство, вещи обретут привычную суть — будут незаметны, не главны, а мама вернется молодой, как всегда, я страшно сожалел об этом своем миге, но все сразу забывалось. Наверное, до следующего такого утра.

Однако сейчас я смотрел на маму восторженно. «Ничего-то ты, мамочка, не знаешь», — кричала моя душа. И плевать мне было на нашу бедность, на сквозняки, на мамины чувяки с подошвою из транспортерной ленты.

Я написал картину!..

После завтрака, за которым мы с мамой говорили о моем пейзаже, — она восторгалась, а я, конечно, воображал, так, мол, пустяк, я стал собираться к Ефимычу. Я решил показать холст учителю. Нашел старенький отцовский чемоданчик — картина удачно легла в него — холст-то свежий, оделся. Но тут мама затеяла стирку, пришлось натаскать ей воды. Потом в сарайчике молотом раскрошить гиревой уголь, с запасом, нарубить на растопку дров, да еще сходить в магазин за продуктами. Я нервничал. Мама знала, что я собрался к Ефимычу, могла бы и сократить свои поручения.

Наконец я освободился. Но прежде чем пойти к учителю, заскочил к Сережке. Как-то неловко было заявиться к Ефимычу одному, и я попросил Катриша пройтись вместе.

Я показал Сережке картину. Он потрогал край полотна и выпачкал палец. Спросил:

— Краска отмоется?

— Отмоется, не бойся, — огорчился я.

У Сережки в воскресенье оказалось много самых неотложных дел. Он уже успел сходить на утренний сеанс в кино, теперь ему надо было зачем-то в Дом пионеров, а после — к бабуле на пирог. Так что топать к Ефимычу на окраину города он не желал. Сережка считал, что лучше показать картину учителю завтра в школе. Разве Катришу понять, что значит написать картину?! Сережа согласился лишь тогда, когда я пообещал поменять свой фонарик «Даймон» на его перочинный, с одним лезвием, нож, который мне вовсе не нравился. Это был неравноценный обмен и Катриш понимал, а предложил, полагая, что деваться Клименко некуда.