Выбрать главу

У Ефимыча я однажды бывал. Меня посылал к нему наш директор со срочной депешей. Учитель жил в поселке шахты имени Фрунзе, далеко от школы, в крохотной двухэтажке. Окна его квартиры сразу вырастали из земли.

Добирались мы долго. Стояли последние дни февраля, и ничего еще не было ясно — с утра звонкое, почти весеннее солнце, а к полудню вдруг помутнеют сосульки под крышами, и из дворов потянет стылой сыростью, хворым каким-то неуютом. Небо заволокут тучи…

Сережка хандрил, жаловался на хлесткий ветер, бросавший будто бы только ему в лицо колкую снежную крупу. По-моему, он не очень озяб в хорошем бобриковом пальто, в шапке-ушанке, в валеночках с галошами. Представляю, как бы он взвыл от стужи в моем потертом суконном пальто, из которого я быстро вырастал.

Двери нам открыл Борис Ефимыч. Он ничуть не удивился, словно ждал прихода своих учеников.

— Здравствуйте, хлопцы. Пожалуйста, проходите, — пригласил он, распахивая дверь.

Мы поздоровались и замешкались. Смутила музыка из глубины квартиры, может, у Ефимыча гости и мы некстати?

— Да заходите, заходите. Выхолодили совсем, — легонько подталкивал нас учитель и объяснил, рассеяв наше недоверие: — Это дочь моя Машенька под патефон засыпает. Она у нас принцесса, подавай только «Брызги шампанского».

В тесном коридорчике он помог нам раздеться и провел в комнату со старым вылинявшим шифоньером, с широким дубовым столом и печью. Посадил нас к столу и сказал:

— Погрейтесь. А я сейчас. Машенька вот-вот заснет.

Сережка снял очки, принялся протирать их рукавом вельветовой куртки. Он кряхтел и надувал щеки.

Музыка смолкла, и в дверях сразу появился Ефимыч.

— Уснула. Поставь ей «пластиночку». — Он пододвинул табуретку и сел к нам за стол, положив на него жилистые руки. Вид у него был осунувшийся, под глазами мешки. Коричневый, плотно облегавший свитер жутко подчеркивал его худобу.

— Жена с сыновьями уехала к матери в село, а я с дочуркой на хозяйстве, — проговорил он и глухо, тяжело кашлянул. — Ну, а вас, хлопцы, какими ко мне ветрами?

— Клименко картину нарисовал, сильную, — сказал, будто рапорт отдал, Сережка и набросился на меня. — Да ты покажь, покажь, Эдька. Открывай чемодан.

— Чемодан там, возле вешалки, — ответил я и не шелохнулся. Честное слово, я уже сожалел, что решил показать картину. Вдруг она никуда не годится.

— Не робей, Эдуард, — улыбнулся учитель. Конечно, он понимал мое волнение. — Давай посмотрим на твой труд.

Я принес чемоданчик и достал картину. У меня задрожала жилка на виске.

— Краска еще липкая. Я вчера только закончил, — еле-еле вымолвил я.

Учитель внимательно осмотрел картину.

— Ну что же, Эдуард, похвально, — ободрил он, осторожно взял рамочку и шагнул к двери. — Пойдем-ка со мной, хлопцы.

Мы вошли в комнатушку с плотным, устоявшимся запахом красок и разбавителей, как в художественной мастерской. Впрочем, это и была мастерская Ефимыча. Краски лежали всюду: на стеллажах, на книжном шкафу, на столе и даже на подоконнике рядом с горшочком герани, в пустых баночках, в бутылках, в тюбиках, в плоских коробках наборов. Вообще здесь было много заманчивого для меня. Например, те холсты, что сложены у стены один к другому, или альбомы на стеллажах.

— Вы тут рисуете картины? — полюбопытствовал Сережка. Чудак, как будто не ясно, что тут пишут картины.

— В некотором роде, — ответил учитель. Он закрепил холст на мольберт, покопался в коробке, нашел нужный тюбик, выдавил из него краску на стекло и сказал мне:

— Бери кисть. Сюда вот маленько кобальта добавим.

Я едва дотронулся тонким, как игла, усиком до холста — пальцы дрожали. Тогда учитель отобрал у меня кисть, острыми, ловкими движениями нанес несколько мазков. На картине волна мощно ударилась об утес.

Он держал кисть в вытянутой руке прочно и легко. Я залюбовался — он будто слился с нею. Еще колдовское движение жальцем усика, и вот уже из утеса высечена водяная искорка…

И вдруг лицо учителя исказила брезгливая гримаса. Он жадно хватанул воздух, глубоко, судорожно закашлялся, прикрывая ладонью рот, напрягаясь до тугих синих жил на глянцевито-желтом, покрытом испариной лбу. Приступ кашля был мучителен, но вряд ли тяготил его только страданием в тот момент, скорее чувством стыда за свою болезнь, о которой, конечно, мы догадывались. И стыд этот против его воли легко угадывался в бодренько-ложной, как бы извиняющейся улыбке на лице.

Он выронил кисть и выскочил из комнаты. И долго еще кашлял в коридорчике, удушливо захлебываясь и отрывисто охая.