— А что, их нельзя было захватить с собой?
— Наверное. Но мы так торопились. Ты еще не забыла нашу жизнь на Зорях?
— Смеешься, Эдик. Недавно вот вспомнила, как ты называл меня Лидухой-капризухой. Совсем несправедливо. Капризной я не была. А помнишь, как ты прокатил меня на раме Сережкиного велосипеда и мы чудненько врезались в столб? Тебе ничего, а я руку вывихнула. А однажды… однажды ты признался мне в любви…
Я отвожу взгляд. Почему ей не стыдно говорить мне об этом? Я не люблю об этом вспоминать.
— Ну вот, видишь, я и тебе приносил только несчастья.
— Ой, Эдька, да я никогда всерьез не сердилась на тебя. То же было наше детство, правда?
— Да, то было наше детство, — согласно киваю я. Сейчас я попрощаюсь и уйду. Разве она способна понять меня? Кто я теперь ей? Ее ждет Ваня со своими пластинками. — Я, пожалуй, пойду, Лида. Тебя там ждут.
— Постоим еще, а? Ты положи фуражку на батарею, пускай подсохнет.
Я снимаю фуражку и кладу на батарею. Лидка приглаживает мои волосы.
— Лида, ты не забыла, как мы письмо отцу писали? Давно. Ну про то, как женщины нашего двора в церковь ходили, в войну. Мама моя потом еще заболела. Мы хотели прослезить его? Крик души…
— Эдик, чем ты так встревожен? Какой-то ты странный.
— Ты не ответила. Или, может, забыла? Забыла, да? — с отчаянием спрашиваю я.
— Ну почему ты так решил? Письмо я хорошо помню…
— Тогда скажи, зачем мы его написали? Смысл? Или дети мы были, несмышленыши.
— Наверное, был смысл. Мама твоя очень переживала, совсем извелась. А ты? Ты же ревел!
— Я? Ревел? Не придумывай. — У меня внезапно запылали щеки. «Может, не стоило спрашивать у нее об этом письме? Надо было сразу рассказать о приезде отца, — думаю я. — Как все глупо получается сегодня».
— Мы, Эдик, так вас жалели. Помнишь, когда маму твою в больницу положили, ты отказался у нас пожить. Всем двором упрашивали. Каждый к себе зазывал, а ты упрямился: «Нет, дома буду». И от нашей еды отказывался… Картошку сам жарил. Она у тебя подгорела, а ты ел и прихваливал. Смешной. Потом баба Нюся тебя все-таки уговорила. У нас готовила тебе и тете Ане в больницу. Вот тут как раз мама мне рассказала про тот случай в войну.
— Промокашки, папеньку вздумали растрогать. Душещипательное письмецо нацарапали. А он так и прозрел. За голову схватился. Чушь, чушь! — твержу я, распаляясь. — Чихать ему было на нас. Мать он не любил, ясно. Никогда! И мне стыдно за это письмо. Как будто милостыню выпрашивал.
— Чего ты расходился?! Чудак, сколько лет прошло. Определенно у тебя запоздалая реакция. — Лидка подтягивает воротник пальто к подбородку, рассеянно смотрит в окно. — По-моему, мы поступили правильно. Вникни, Эдик, ну когда-нибудь мы думали о том, как любили наши матери? Как отцов с войны ждали? Наверное, они на край света пошли бы, если в спасении наших отцов имелся б хоть какой-то шанс. И никакой ураган, никакая б стужа не удержали их… Не мучься, Эдик, смысл был в том письме. И милостыню ты не выпрашивал. — Поразмыслив о чем-то своем, Лидка добавляет с сожалением: — Все-таки он должен был приехать.
— А как бы ты поступила на месте моей матери, если бы он вдруг появился сейчас? — спрашиваю я.
— Ой! Дядя Паша приехал? — догадывается наконец Лидка.
— Прибыл. — Острая жалость к себе вдруг охватывает меня. Я отворачиваюсь к окну, потому что стыжусь слез. Они, кажется, вот-вот брызнут. За окном сыплет и сыплет дождь, гудит ветер. По черному стеклу катятся крупные капли, ударяет крупа.
Лидка становится рядом. Очень близко.
— Он сейчас с мамой?
— Ну да. У них вечер воспоминаний… Мама перед ним лебезит. А я нормально смотреть на него не могу. Как представлю себе то… А мама рассыпается: «Павел, Павел». Противно… Платье новое надела. Он же ее бросил, бросил. Я думал, она гордая. Простить предательство, ничего себе штучки! Вот я не выдержал и ушел. Мама, видите ли, не думала, что я вырасту таким жестоким. Я поступил жестоко с ним? А как я должен был с ним поступать?! На уши становиться от счастья…
— Не знаю, Эдик. Но вообще ты зря ушел. Она теперь одна, понимаешь? В первую очередь ты с ней поступил жестоко.
— Ну вот и ты туда же. Хватит мне. Жестокий! Жестокий! — Я натягиваю фуражку. — Вы только одни не жестокие… Правильные… Добренькие.
— Постой, Эдик. Не горячись, сумасшедший!
Но я уже мчусь по лестнице. Лидкин голос сверху. — Ты иди домой… домой… пожалуйста.
Дождь…
Я сейчас промокну до ниточки, заболею и умру. А какой смысл жить, если тебя никто не понимает. Если все в мире заняты только собой и нужен ты им не более говорящего попугая в клетке. Для потехи. Я обязан приходить из школы и вещать, что получил очередную пятерку. И все довольны — мама может похвастаться своим подругам или вот отцу, что сын круглый отличник, примерный ученик. Классной я регулярно повышаю общий балл по успеваемости. Все хорошо, потому что я не ошибаюсь. Мне нельзя ошибаться. Если бы я получал двойки и был бы общепризнанным шалопаем, я бы, наверное, жил интереснее. Во всяком случае, у шалопаев есть возможность устраивать себе маленькие праздники. Заработал четверку — ура! Да, я должен жить для чьих-то удобств. Жить добрячком, например, запросто прощающим предательство…