Нет, не о том я думаю. Это все на поверхности мыслей. А в глубине — моя неудавшаяся жизнь. И что в ответе на последней странице? Я писал картины, а теперь почти бросил. Занимался футболом — бросил. Я все побросал, и в конце концов меня тоже бросили. Вначале отец. Хотя нет, отец — это другое. Катриш и Лидка. Да, меня предал мой друг Сергей Катриш. А сегодня меня не поняла Лидка Степанкова. Если бы мы жили в том дворе, она бы догнала, она бы выпалила тысячу слов, и на тысячу первом я бы, может, согласился с ней. Но она не помчалась следом по лестнице. Как же, там гости, там Ваня со своими пластинками…
А дождь не кончается, только стихает на мгновение, и тогда во мгле тяжелый и клейкий снег вырывает белесую просеку.
В ботинках хлюпает. Мокрые шевиотовые брюки противно липнут к коленкам. Я иду, кажется, к вокзалу. Уже слышно, как проносятся составы. На вокзале я погреюсь. Все-таки не хочется домой. А может, я просто боюсь идти к ним?
Фонари у вокзала тлеют. На площади несколько автомобилей и почти нет людей. Сквозь шум ветра и дождя, рокот состава едва пробивается голос из репродуктора. Похоже, прибывает новороссийский. Сесть бы сейчас в теплый вагон и уехать к морю. К Ефимычу, например. Забраться бы в какую-нибудь каморку на берегу и начать новую жизнь. Каждый день с восходом солнца устанавливать на песчаном берегу мольберт и писать, писать картины о море, и пусть летят годы. Годы не в счет, если однажды вернешься в родной город знаменитым художником. Может, это и есть счастье?
А я хотел умереть. Слабак. Разве получаются из таких, как я, настоящие люди?
Я вхожу в здание вокзала. Навстречу несутся люди с испуганными лицами. Я прижимаюсь к стене и не могу сдержать улыбки. У дверей на перрон пробка. Хриплый голос дежурного напоминает о вежливости.
— Граждане, но нельзя же так. Успеете, все успеете.
В зале ожидания я нахожу свободное местечко, как раз напротив часов. Они показывают десять. Тепло. Воздух наполнен привычным вокзальным запахом человеческой скученности, неустроенности. Здесь ни о чем не хочется думать. Когда справа от тебя уплетает крутые яйца мужик в заячьей шапке, а слева похрапывает старик, хочется закрыть глаза и также дремать или чего-нибудь жевать и жевать. Мысли словно испарились.
И вдруг я вспоминаю маму. Ее лицо, когда она, взяв меня за руку, пыталась представить ему. И я чувствую, как кто-то дотрагивается до сердца кусочком льда. Мама… Пожалуй, Лидка права, и я своим уходом только одной маме сделал больно. Мама, как она там с ним одна.
Я поднимаюсь и ухожу домой.
Я бреду по улицам и переулкам нашего города и думаю о маме. А дождь и мокрый снег все сыплет и сыплет. Впрочем, плевать мне на все это. Мне жаль маму.
Я отпираю дверь. Хорошо, если бы они уже спали. Но мама встречает меня. Руки сложены на животе. Она разглядывает вымокшего сыночка с печальной усмешкой. В квартире тихо. Есть минуты, когда наши матери все понимают без слов. Наверное, это была та минута.
— Если будешь есть, на сковородке котлеты. Чай еще горячий. У нас Яков Иванович был. Только не шуми. Я постелила папе на раскладушке, — шепчет она и уходит в комнату, но через несколько секунд возвращается. — Возьми, вот подарок отец тебе привез к шестнадцатилетию. Да не успел отдать.
Я открываю синий коробочек. Часы марки «Победа».
Я смотрю на маму, та на меня, и между нами вдруг возникает и стремительно удлиняется тяжелая пауза. Наконец я нахожу в себе силы и говорю:
— Мам, прости, а? Это нехорошо, я понимаю.
Я делаю неловкую попытку ее обнять. Мама чуть отстраняется, мученически улыбнувшись. Она крепится изо всех сил, но предательская слеза блестит на реснице.
— Посудой не греми, сынок, — призносит она и отворачивается.
— Я не буду есть.
— Как хочешь… А папка завтра рано уедет.
Отец завтра уедет, но я не рад этому. Не пойму, что у меня на душе. Смесь вины и тревоги, какая-то гарь.