Выбрать главу

Можно, конечно, и остаться. Старики будут довольны: дедушке было бы перед кем произносить свои обличительные речи в бабкин адрес, а бабушке — кому пожаловаться, поплакаться... Сережа опять отдал бы велосипед... Валя вспомнила его мать, учительницу, и рассердилась: в рощу ее не заманишь, костюм не позволит, а без рощи что — пересказ учебника? И когда поймут они, что в семнадцать надо что-то больше, чем букварь, потому что детства больше нет, а есть... Что же есть? Валя долго искала нужное слово, но так и не нашла его. И снова подумала, что оставаться нельзя: если остаться, то утро это пропадет. А оно должно остаться. Навсегда.

В самом низу рощи она сломала несколько веточек багульника, пожалела, что сегодня он, конечно, не расцветет, но это будет букет из Груздева сада, их с матерью общего сада.

Бабушке она тоже оставит и багульника, и сон травы...

Автобус в город уходил в девять.

Она успевала.

В город на автостанцию приехали около одиннадцати. Где-то в центре на главной площади вся в музыке и криках «ура!» бурлила демонстрация. Ее возбуждение, усиленное горластыми репродукторами, прокатывалось по крышам домов и строений, охватывало, будоражило нарядных прохожих на расцвеченных кумачом улицах, заставляло их тоже что-то кричать друг другу, широко и победно улыбаться.

Трамваи не ходили. Автобусы тоже. Люди парами и по трое-четверо шли куда-то в ранние гости пешком, и это было им в радость, потому что было тепло, и впервые надетая летняя одежда не давила привычно на плечи, не стесняла движений, а будто поднимала их над землей, и ходьба принимала ощущение полета.

— Девушка, вам куда? — окликнули Валю из выстроившихся в длинный ряд пустующих такси. — Не через площадь? Тогда поехали!

Тяжеленную бабушкину коричневую сумку Валя водрузила на заднее сидение, там же приткнула сетку с сидором, соображенным бабушкой из старенькой наволочки, и только с веничком багульника, свободная и легкая, уселась на переднее, рядом с шофером, сиденье.

— Домой. На Красноярскую.

— А это где? —машина была из соседнего города, и таксист плохо ориентировался.

— По дороге в аэропорт. Я там скажу.

Ехали не очень быстро, и Валя успевала рассматривать принаряженные дома, подметенные тротуары, высокие букеты флагов на перекрестках, радостные лозунги — «Мир! Май! Труд!» — и даже наряды прохожих. Выяснив, что Валя только что из деревни, шофер, еще не старый, но уже и немолодой, лет тридцати пяти, болтавший что-то насчет женихов и предстоящих поцелуев, объектом которых будет, к сожалению, не он, вдруг перестал следить за дорогой, близко наклонился к Валиному лицу и спросил, как дикую:

— Ты что, девка, — из деревни в город? на праздник? — И разом откинувшись в привычное положение, крутнул головой. — Я бы — ни за что! На природе! Без гаишников! С самогоночкой! Господи!.. Давай поедем обратно! А тебя только расцелую. — Он даже притормозил.

Валя нахмурилась.

— Ну, не хочешь, как хочешь. А зря! Восемпадцать-то стукнуло уже?

— Сейчас направо, — перебила его Валя. — Ей было противно не то, что таксист так обыденно нахальничал, а то, что она не находила в себе сопротивления ему. При этом он ей совсем не нравился, даже, напротив, противен чем-то был. Но такая была сила в его спокойствии, такая ленивая уверенность сквозила в его паузах, такая притягательная опытность была в его сильной, обтянутой кожаной тужуркой спине, в небрежных па баранке руках и невозмутимой морде, что ни на какое сопротивление Валя не чувствовала себя способной. Она слышала, как вспыхнуло и покраснело ее лицо, как налились слезами глаза и противно задрожали коленки и руки.

— 3-здесь! — еле выдавила она.

Шофер тормознул. Она вынула из кармана специально врученные дедушкой два рубля, кинула их на освободившееся сидение, быстро похватала свои тяжелые ноши и, не захлопнув дверцы, быстро пошла к дому.

— Дурочка! — услышала она за спиной. — Счастливого праздника!

В подъезде Валя остановилась перевести дух.

Она не любила своего подъезда. В чем дело, сама но могла понять. Но не любила зло, активно. Всякий раз старалась пробежать несколько маршей бегом, чтобы оказаться подальше от первой лестничной клетки с ее вечным полумраком, сырым и прелым подвальным запахом, искореженными почтовыми ящиками. Только где-то на третьем этаже она начинала чувствовать себя в своем доме. Все вроде бы оставалось таким же, как и внизу, — серые бетонные ступеньки, наждачно беленые стены, черно-зеленые панели, разноцветные — кто во что горазд — двери, вечная пыль за пролетными стеклами, но становилось легче, физически легче, будто в другой мир попадала. Пятого этажа она тоже не любила — тупик, ржавый чердачный люк, такая же — не то ржавая, не то выкрашенная так, железная лестница — конец света.