На закате солнца мы с отцом отправились на пристань. Пристанщик Филипп Захарыч, большой любитель поговорить, поздоровался с отцом и спросил:
— В Самару, Григорьич?
— Да. Хочу сынка определить куда-нибудь.
— Ну, на ваканцию, значит!.. Дело хорошее. А сколько ему годков-то?
Отец помедлил с ответом, потом сказал:
— Васярке? Тринадцать годов скоро будет.
— Так, так… — И Филипп Захарыч завел с отцом длинный разговор.
Пароход пришел с большим опозданием — за полночь. Быстро подали трап.
Филипп Захарыч, погладив маленькую курчавую бородку, важно объявил:
— Кто до Самары, пожалте…
Отец взял меня за руку. Яркие электрические огни парохода до боли резали мне глаза. Я шел и засматривался на каждый предмет. Пароход казался мне необыкновенным, сказочным, хотя ничего сказочного в нем не было — грязный купеческий пароходик местной линии.
Не успели мы усесться в четвертом классе, на корме, как послышался первый гудок, за ним — второй и третий.
— Отходит, — сказал отец и сел на свернутый канат.
Корпус парохода дрогнул. Тяжело проскрипели кранцы, захлопали плицы колес по быстрой черной воде.
Отец встал и подошел к борту. Указывая на берег, он сказал мне:
— Смотри, сынок, смотри… — и крепко-крепко прижал меня к себе.
Я стоял и не мигая смотрел на родной берег, на удалявшийся дебаркадер, на догоравший костер, оставленный пассажирами.
В городе
В Самару приехали утром. Было еще рано, однако набережная кишела людьми. Тут были грузчики, кочегары, плотовщики, механики. В рваной одежде, небритые и непричесанные, они искали работу — поденную, рейсовую, постоянную, встречали пароходы, предлагали пассажирам свои услуги — за пятачок снести багаж. От Успенского спуска до Струковского сада по берегу тянулись лабазы, склады и пристани хозяев-пароходчиков. По одной стороне набережной лепились друг к другу ветхие тесовые харчевни, «обжорки», бакалейные и хлебные лавки. Толстые горластые торговки наперебой зазывали прохожих «откушать горячих щей», сваренных из мясных отбросов. В калачных рядах и за трактирными стойками — пузатые, при часах хозяйчики, стриженные под «горшок», с широкими, как лопата, бородами, — апостолы и царьки Двадцатого квартала. Возле трактира Парашина монотонно завывала шарманка, дремал в клетке желтобрюхий облезлый попугай, предсказывающий беды и счастье. Фокусники собирали вокруг себя большие толпы зевак, глотали аршинные шпаги, совали себе в нос кривые иглы, сопровождая свои «номера» неизменными выкриками: «Алле!» Под шарманку, под гремучий бубен пела осипшим голосом молодая женщина с восковым лицом, увешанная разноцветными стеклышками бус. Пела протяжно, заунывно:
Слышались гудки привальные, гудки отвальные. Над пристанскими воротами по всему берегу приколочены большие и малые вывески с надписями: «Буксирное пароходство Мешкова» или «Товаро-пассажирское пароходство сенгилеевского купца Флегонта Баукина, линия Самара — Казань». От спуска Заводской улицы шли конторы крупных пароходств: «Кавказ и Меркурий», «Русь», «Самолет».
Мы с отцом шли по пыльной, в ямах, улице, и мне становилось как-то жутко.
— Не останусь здесь! — плача, крикнул я и крепко ухватился за отцовский пиджак.
Отец забеспокоился и ласково сказал:
— Ну что ты, сынок, чего испугался? Это тут, на набережной, плохо, а там, в городе, хорошо. В воскресенье на Ильинку сходим. Там по праздникам бо-ольшущие базары бывают. Лимонаду из стеклянного кувшина попьем, на карусели покатаемся, петрушку-кловуна в балагане посмотрим… А сейчас вот в трактир зайдем, чайку попьем, позавтракаем и к дяде Егору на квартиру подадимся.
Желая задобрить меня, отец купил фунт ситного и полфунта колбасных обрезков. В трактире сидели долго. Отец любил чаевничать и с маленьким кусочком сахару выпивал по нескольку стаканов чая.
— Будешь при месте, сынок, смотри слушайся старших, уважай их да старайся скорее до дела дойти… С ремеслом в руках не пропадешь, — отхлебывая из блюдечка чай, говорил он.
— Боязно мне оставаться здесь одному, — сказал я.
— Ничего, привыкнешь, — уговаривал отец. — А ты думаешь, нам с матерью легко отдавать тебя в чужие люди? Нелегко.
Отец смотрел на меня грустными немигающими глазами. Я перестал плакать. Низенький сухощавый половой с желтыми от табачного дыма усами поставил на стол вновь наполненный кипятком чайник и спросил отца: