Тот двинул ногами в избитых сапогах.
Заплечных дел мастер шагнул к привязанному, шевельнул медвежьими лопатками под красной рубахой, откинул шапку, но, прежде чем ударить, ткнул концом ореховой палки в спину крестьянина:
– Слышь, что ли? А не то правёж начну!
– И рад бы платить, да…
Судейка махнул рукой и изготовился считать.
Первый удар хрястнул по голенищам сапог. Голова мужика вжалась в плечи, натопорщились волосы на затылке, а напряженное тело деревянно дернулось вверх. Потом послышались удары еще, еще…
– Ежедень бит будешь! – твердил судейка после каждого удара.
А народ галдел:
– Ты не гораздо его!
– Кудельки бы подмотал, дурачок!
– Дурачок и есть: что бы голенища-то кожей во трирядь подшил, так нет! Не к теще вели… Эх, останется без ног!
Мужик только стонал.
Ждан Иваныч прибавил шагу.
– Сколько он рублёв имал? – спросил он стрельца.
– Четыре рубли, – охотно ответил тот.
– У целовальника?
– У него.
– Откуда он, правёжный-то человек?
– Из Косоухова.
– Гулящий?
– Не-ет, не вольный он.
– Кабальный?
– Не-ет, тяглый. Подати справно платил.
Вышли на набережную Сухоны. Солнце брызнуло прямо в глаза еще не окрепшим, но таким ярким пламенем, что стало больно глазам. Ждан Иваныч приостановился, пока стрелец засмотрелся на иноземное судно, и понуро, как старая лошадь, разжимал прокопченные веки. Весна… Это чувство, всегда радостное, пробивалось через страх перед неизвестностью. Вот оно, солнце, снова вышло к людям, и хотя поднимался еще холодок от непрогретой воды, хотя тянуло промозглостью из потаенных лесных низин, но была у людей необманная надежда – солнце. Оно грело, сушило землю.
Далеко в полях Засухонья, за Дымковской слободой, за Троице-Гледенским монастырем, где торчали шатры одиноких часовен, уже поднимался от земли пар, суля скорую пахоту. А дальше, покуда хватал глаз, темнели бескрайние леса. И хоть иди день, иди неделю, две, три – все будут тянуться эти леса, а если идти сквозь них, то, как болтал пострел Семка Дежнёв, дойдешь до Камня. Перевалишь через те горы-Камень, а там откроются новые, еще мало кем виданные земли – с реками, могуче тутошних, с топями непроходимыми, с увольями, с таким богатством, какого нет ни в одной земле. И с волей. И есть будто бы Обь-река, а близ моря стоит над той рекой каменная баба и смотрит, и ждет людей, и поклоняются ей тамошние самоеды[49]. А дальше – снова земли. Русь… Где начало ей, где конец? Иноземцы спрашивают, а что ответишь, когда не мерены ее версты…
– Чего стали? – Стрелец с опаской посмотрел вдоль берега и заторопил кузнеца к воеводскому дому.
– Филька, скажи: дурна́ мне ждать? Откройся! Или ты забыл добро? Не я ли тебе наконечники ковал? Не моей ли работы кольчуга у тебя на стене висит?
– Стрелы, кольчуга теперь не в чести, вон московские щеголи смеются над нашим оружием.
– А шлем-шишак не моей ли работы? А алебарда твоя? А? Кто ее делал?
Ждан Иваныч остановился, решительно повернулся к стрельцу и, ни шагу не отступя, глядел на него сверху.
– Филька, запрашивай любой посул, только откройся.
– Два наконечника к копьям! – выложил условие стрелец.
– Сделаю. Говори!
– Побожись!
– Вот те крест святой!
Филька зверьком прищурился, зыркнул по сторонам и, поднявшись на носки, просипел в ухо кузнеца:
– Иноземный гость с утреннего корабля к воеводе пожаловал. Прямо поутру.
– Ну?
– Чего – ну? Надобность какая-то в тебе сделалась.
– К добру иль худу, как мыслишь?
– Неведомо… – покривился стрелец.
– Может, какое сыскное дело учинить вознамерились, так я не грешен ни в чем, хоть распни.
– Неведомо, какое дело, только слов поносных говорено про тебя не было. А фряга-то через толмача все про царя-батюшку, Михаила Федоровича, поминал.
– Ну? – совсем расстроился старик.
– Ну а тут-то я как раз и послан был. Воевода выглянул на крыльцо – я стою, ну и послал.
– А иноземец?
– А тот следом за мной вышел, на корабль или в своих рядах пошел околачиваться.
– А чего воевода сказал тебе, когда посылал? – допытывался кузнец.
– Ничего не говорил, и больше мне ничего не ведомо, вот те Христос!
Стрелец истово перекрестил свою пропойную рожу.
– Ну, пошли уж… – вздохнул старый кузнец.
– За наконечниками завтра приду! – сразу напомнил стрелец. – Смотри обмануть не надумай!
– Остаться бы живу – не обману.
А впереди, прямо над домом воеводы, поднимался ажурный крест Никольской церкви, весь в завитках да прорезях, видный, поражающий размером и воздушной невесомостью сквозных частей. Это была первая юношеская работа Ждана Ивановича, выставленная на суд всего города. Эта поковка была и гордость и радость мастера, а сейчас вдруг выставилась над хоромами воеводы и властно звала к себе, как судьба.
49