– Истинно, дерет! – тряхнул Кузьма головой.
– А посему и думаю я так: а не собрать ли нам всем-то миром рублёв с двести!
В толпе охнули.
– И не поднести ли нам эти рубли от всего мира – от города и от уезда – Онисиму? Дело-то, пожалуй, надежнее будет. А?
Ни одна голова не шелохнулась в толпе. Тугая, подводная тишина установилась у съезжей избы.
– Двести рублёв на всех раскинуть – помногу не ляжет! – разбудил толпу голос Чагина.
И все заговорили. Многосильным ульем загудели голоса. Ничего было не понять, но настроение этих взволнованных голосов было одно: лучше собрать рубли, чем отдать по человеку с дыма на рать.
– Так как положим? – приостановил гудение Чагин.
– Рубли большие… – несмело возразил кто-то.
– Да и нас немало! Вон ведь мы ежегодь тяглом и податью даем в казну о-го-го сколько!
– Ладно говориши, Чагин! – вдруг раздался несильный, но уверенный голос.
Кто это сказал, было не видно, однако человека этого узнали: говорил молодой кузнец Ломов Андрей, большой мастер мелких поковок и золотых и серебряных, при случае, дел и литья – мастер на все руки, исправный мужик. Ему пришлось немного податься вперед, и всем стало видно его узкое умное лицо.
– Ладно говориши, только скоро такие рубли не собрать, а дело не терпит.
– Занять надо! – протянул Чагин темную ладонь в сторону Ломова, будто хотел нащупать невысокую фигуру молодого кузнеца, ученика самого Виричева.
– Верно! Занять в монастыре Михайлы Архангела! – тотчас колыхнулась толпа.
– Истинно, занять! – поддал жару Кузьма Постный.
Но Чагин рассудительно заявил:
– Нет. В Михайло-Архангельском монахи нам не дадут, а и дадут, так под большой рост. Такое нам неспоро…
– В Троице-Гледенский надо послать выборных, там рост меньше! – сказал Андрей Ломов.
– В Троице-Гледенский и напровадить!
– Да скорей надоть!
– Истинно, скорей!
– Кого направим? – спросил Чагин.
– Ты, Чагин, куделю начесал – тебе и прясть![25] – сказал Рыбак.
Чагин слегка опешил, но ему не дали времени опомниться:
– Тебе, тебе плыть в Троице-Гледенский монастырь!
– Ладно. Давайте выборных от мира, – согласился кузнец, не рассчитывавший на такую потерю дорогого времени.
– Возьми Андрюшку Ломова, Ивана Хабарова из посадских, да еще возьми крестьянина Ивана Погорельца, да Кузьму-дьячка, Постного…
– Не годен Кузьма на это дело! – тотчас выкрикнули из толпы. – Там, у монахов, к крестному целованию вас приводить будут, для покою христианского, а от него, от Кузьмы Постного, вонь идет на все на четыре стороны: он табак фряжский пить[26] пристрастился!
Дьячок Прокопьевской церкви побледнел, потряс бороденкой, но не возразил.
– Еще возьми Шумилу Виричева – вот кого! Иди, Шумила, с ними, твой батька решетку Царских врат ковал для монахов – тебе поверят!
– Послать бы еще соцкого[27] или выборных судеек! – предложил кто-то.
– Хватит Виричева Шумилы! – возразил Рыбак. – Его батьку во все храмовые праздники в Троице-Гледенском чуть не первым поминают о здравии!
– Надо поминать: врата Царские в церкви без платы выковал!
– Выборных домой не распускать: сразу ехать надо! – торопился Чагин. – Пошли к лодкам! От Дымковской слободы пеши пойдем: три версты[28] не ломовой путь. Пошли!
Шумила тронул Андрея Ломова за локоть, и приятели пошли по переулку к реке. Они немного отстали от выборных.
– Приходи ввечеру, покажу чего-нибудь, – чуть тронув тонкие губы улыбкой, пообещал Андрей Ломов.
– Домыслил! Тебя, как батьку моего, на часомерье[29] тянет.
– А тебя?
– А у меня чего-то терпенья пока не хватает, уж больно мелкое дело: пальцем не ухватишь.
– Привычка нужна, – добродушно заметил Андрей.
Крупный высокий человек, Шумила Виричев почти совсем заслонял собой приятеля, шедшего чуть позади по весенней растоптанной грязи.
– Поторапливайтесь! – крикнул им Хабаров, обтопывая от грязи лапти и обтирая их о прошлогодний репейник, что рос на склоне берега.
А Чагин уже отвязывал лодку.
Глава 3
Весь конец зимы посадский человек Ждан Виричев прожил ожиданием какого-то несчастья. Он опасался то падежа лошади, то пожара, то чего-то еще, что неминуемо должно было случиться с ним или с семьей. В зимние ветровые ночи он тревожно прислушивался к скрипу старой березы, и не раз казалось ему, что вот она треснет, грохнется всей громадной тяжестью на крышу избенки, и тогда всем наступит конец… Днем он всматривался в лица сына и внука, не завелась ли в них какая болезнь или иное какое лихо, не высохли бы, не свернулись бы нежданно-негаданно, как невестка. С кем тогда век свой доживать? Две дочери – те отрезаннные ломти, далеко живут в замужестве – у города Тотьмы мужья соль ломают, – ас ним тут остались теперь внук да сын да предчувствие: не приключилось бы чего с ними… Но сын был здоров, хоть и неразговорчив после смерти жены. Внук? У того по молодости скорёхонько поразвеялось горе, и теперь, пока еще мал, не поставишь к горну, вот и бегает он с однокашниками по Сухоне, глазеет на иноземные суда, что снова стали приставать по весне. А вчера носила его, Алешку, нелегкая с утра до ночи, далеко, видать, ходили и не без пользы: принес кусок железной руды.
25
26