– Так на что ж тебе пять сошек, когда один сарай уже завалился, а другие скоро завалятся? Тебе нужны не сошки, а стропила, перемёты, столбы – всё новое нужно, – сказал барин, видимо щеголяя своим знанием дела.
Чурисенок молчал.
– Тебе, стало-быть, нужно лесу, а не сошек; так и говорить надо было.
– Вестимо нужно, да взять-то негде: не всё же на барский двор ходить! Коли нашему брату повадку дать к вашему сиятельству за всяким добром на барский двор кланяться, какие мы крестьяне будем? А коли милость ваша на то будет, на счет дубовых макушек, чтò на господском гумне так, без дела лежат, – сказал он кланяясь и переминаясь с ноги на ногу: – так, може, я, которые подменю, которые поурежу и из старого как-нибудь соорудую.
– Как же из старого? Ведь ты сам говоришь, что всё у тебя старо и гнило: нынче этот угол обвалился, вавтра тот, послезавтра третий; так уж ежели делать, так делать всё зàново, чтоб не даром работа пропадала. Ты скажи мне, как ты думаешь, может твой двор простоять нынче зиму, или нет?
– А кто е знает!
– Нет, ты как думаешь? завалится он, – или нет?
Чурис на минуту задумался.
– Должон весь завалится, – сказал он вдруг.
– Ну, вот видишь ли, ты бы лучше так и на сходке говорил, что тебе надо весь двор пристроить, а не одних сошек. Ведь я рад помочь тебе…
– Много довольны вашей милостью, – недоверчиво и не глядя на барина отвечал Чурисенок. – Мне хоть бы бревна четыре, да сошек пожаловали, так я, может, сам управлюсь; а который негодный лес выберется, так в избу на подпорки пойдет.
– А разве у тебя и изба плоха?
– Того и ждем с бабой, что вот-вот раздавит кого-нибудь, – равнодушно сказал Чурис. – Намедни и то накатина с потолка мою бабу убила!
– Как убила?
– Да так, убила, ваше сиятельство: – по спине как полыхнёт ее, так она до ночи замертво пролежала.
– Что ж, прошло?
– Прошло-то прошло, да всё хворает. Она точно и от-роду хворая.
– Что ты, больна? – спросил Нехлюдов у бабы, продолжавшей стоять в дверях и тотчас же начавшей охать, как только муж стал говорить про нее.
– Всё вот тут не пущает меня, да и шабаш, – отвечала она, указывая на свою грязную, тощую грудь.
– Опять! – с досадой сказал молодой барин, пожимая плечами: – отчего же ты больна, а не приходила сказаться в больницу? Ведь для этого и больница заведена. Разве вам не повещали?
– Повещали, кормилец, да недосуг всё: и на барщину, и дома, и ребятишки – всё одна! Дело наше одинокое…
III.
Нехлюдов вошел в избу. Неровные, закопченные стены в черном углу были увешаны разным тряпьем и платьем, а в красном буквально покрыты красноватыми тараканами, собравшимися около образов и лавки. В середине этой черной, смрадной, шестиаршинной избёнки, в потолке была большая щель, и несмотря на то, что в двух местах стояли подпорки, потолок так погнулся, что, казалось, с минуты на минуту угрожал разрушением.
– Да, изба очень плоха, – сказал барин, всматриваясь в лицо Чурисенка, который, казалось, не хотел начинать говорить об этом предмете.
– Задавит нас, и ребятишек задавит, – начала слезливым голосом приговаривать баба, прислонившись к печи под полатями.
– Ты не говори! – строго сказал Чурис и с тонкой, чуть заметной улыбкой, обозначившейся под его пошевелившимися усами, обратился к барину: – и ума не приложу, чтò с ней делать, ваше сиятельство, с избой-то; и подпорки, и подкладки клал – ничего нельзя исделать!
– Как тут зиму зимовать? Ох-ох-о! – сказала баба.
– Оно, коли еще подпорки поставить, новый накатник настлать, – перебил ее муж, с спокойным, деловым выраженьем: – да кой-где перемёты переменить, так, может, как-нибудь пробьемся зиму-то. Прожить можно, только избу всю подпорками загородишь – вот чтò; а тронь ее, так щепки живой не будет; только поколи стоит, держится, – заключил он, видимо весьма довольный тем, что он сообразил это обстоятельство.
Нехлюдову было досадно и больно, что Чурис довел себя до такого положения и не обратился прежде к нему, тогда как он, с самого своего приезда, ни разу не отказывал мужикам и только того добивался, чтоб все прямо приходили к нему за своими нуждами. Он почувствовал даже некоторую злобу на мужика, сердито пожал плечами и нахмурился; но вид нищеты, окружавшей его, и среди этой нищеты спокойная и самодовольная наружность Чуриса, превратили его досаду в какое-то грустное, безнадежное чувство.
– Ну, как же ты, Иван, прежде не сказал мне? – с упреком заметил он, садясь на грязную, кривую лавку.