— У нее, между прочим, есть одна особая примета, — усмехнулся Володька. Я подумал, что сейчас он скажет что-нибудь такое… — У нее родинка вот здесь, — прошептал мой друг. Длинным и не очень-то чистым своим ногтем на мизинце (Володька отращивал его долго, старательно) он ткнул мне в грудь немного пониже шеи.
— Подглядывал? — спросил я с усмешкой.
— Да ну тебя, Лёпа. Такое у нее платье. Чего подглядывать, — смутился Володька.
Я подумал, что напрасно его обижаю, и спросил:
— А Ковальчук с ней танцевал?
— Куда ему, криволапому. А вообще-то хотел. Два раза ее приглашал. Не пошла.
Володька даже представить не мог, как он обрадовал меня этим признанием. Уж кого-кого, а Дмитрия Ковальчука я терпеть не мог. За все три года учебы ни с кем я так не враждовал.
А все началось как будто бы даже с дружбы. Это было еще в те дни, когда мы только-только поступили в училище, когда нам еще не выдали форму и все ходили кто в чем, когда Ковальчук был тихим и молчаливым. Он приехал из деревни и не знал еще, как вести себя среди городских мальчишек, и ему показалось, что я все знаю. Он часто подходил ко мне и спрашивал: «А это кто? А теперь что мы будем делать? А как ты думаешь, наш мастер — ничего?».
Ковальчук быстро освоился. Он был крепким, сильным, изворотливым парнем. А когда мастер назначил его старостой группы, и вовсе переменился. Из молчаливого стал разговорчивым, из уступчивого — непробиваемым и настырным. Ему всюду хотелось быть первым, как он говорил, «для авторитету». Играют ребята в футбол, он обязательно первым должен забить мяч в ворота. Ради этого он готов был всех «ковать», отшвыривать, хитрить. Начнем играть в шахматы — и тут он должен хотя бы на партию оказаться впереди, не постесняется выложить перед соперником кулак — для намека. И так во всем. Даже когда я написал стихотворение в нашу стенную газету, Ковальчук тоже попробовал сочинять. Не получилось, и он обозлился.
Ковальчук помнил все обиды и никому их не прощал. Он охотно высмеивал чужие слабости, он верил только своей силе и своим суждениям или приказам взрослых. Он был снисходителен только к тем, кто его слушался беспрекословно. Таких было мало, почти все ссорились с Ковальчуком. Но Володька с ним ладил, как он ладил со всеми.
«Чего ты водишься с этим дурачком?» — ревниво спрашивал я иногда у моего друга, когда видел его вместе со старостой. «А что? Он мужик толковый. Группу держит и сам вкалывает».
Для Володьки много значило, если человек умел хорошо работать. Он тоже «вкалывал» как одержимый. Володьке хотелось обязательно остаться в седьмом цехе, в лучшем цехе завода. Всем там хотелось остаться, всем, кто проходил в нем производственную практику. И мне тоже. «Это фирма, — говорили все о седьмом цехе. — Уж если в нем поработаешь — будущее обеспечено». И все ребята нашей группы старались работать так, чтобы бригадиры захотели оставить нас у себя, чтобы мастер не упек нас в какую-нибудь «шарагу», как он грозил иногда в сердцах. Три года мы учились на слесарей — сборщиков точных приборов, и вот осталось до выпуска всего четыре дня.
Володька смотрел-смотрел на убегающие рельсы и повернулся ко мне.
— Ты придумал, что подарить мастаку? — спросил он.
— Может, рубашку? — спохватился я, совсем забыв, что всей группой мы договорились сообразить какой-нибудь общий подарок на прощанье.
— Нужна ему рубашка! — отрубил Володька. — Ковальчук предлагает скинуться на портфель.
— Твой Ковальчук напредлагает, — сказал я, представив, как наш мастер в своей кожаной спортивной курточке широкой легкой походкой вышагивает с портфелем. — Уж лучше купить запасное колесо для его мотоцикла, — предложил я.
— А что, колесо ему как раз, — неожиданно поддержал Володька. — Надо подумать.
И мой друг снова уставился на трамвайные рельсы, ровные, блестящие, будто без всяких стыков.
Я тоже смотрел через стекло, но думал не о подарке мастеру. Ни о чем и, кажется, обо всем сразу. О близком и далеком.
Рельсы, их бег и постукивание колес всегда напоминали мне одну и ту же бесконечно длинную дорогу. Невеселую, утомительную. Позади война — вой сирен, бомбоубежища и мое протяжное клянчанье по утрам: «Мама, дай корочку хлеба». А впереди — тыл, какой-то далекий-далекий город, в котором отец, как он рассказывал в письмах, ест пироги с капустой. К сытной и спокойной жизни везет нас товарный вагон, последний в составе. Его больше других мотает из стороны в сторону. Так мотает, что даже трудно выпить кружку кипятку. Иногда от толчка валится набок раскаленная печка-буржуйка. А под нами все время что-то скрипит, звякает, скрежещет.