— Ну, что уставился? — спросил Андрей. И сам ответил: — Удивлен, что еще жив? Я и сам удивлен. Когда я ушел от Деда — весь мир мне казался черным. Сплошная ночь и ни просвета. Я долго шел впотьмах. Я готов был на все. Я не понимал, что со мной. Мне было и стыдно, и страшно, и горько. Я прощался со всеми и с самим собой. Я шел, шел и начал вспоминать всю свою жизнь, все, что было у меня хорошего и плохого, школу, колонию, ремесленное училище, поступление в университет, и как я сбежал с первого курса. Вспоминал голоса людей, лица. И ты знаешь, я никак не мог вспомнить своего отца. У него была другая семья, и мы часто встречались. Но почему-то, когда я шел от Деда и думал о своей судьбе, мне очень захотелось увидеть своего отца, хотя бы на фотографии. Понять по его глазам, кто он и что он. И откуда во мне взялось такое. Ну, в общем, весь мой характер. Я не просто пошел — помчался к дому. Порылся, нашел — и вот, смотри. — Андрей протянул руку к подоконнику, взял две фотокарточки, подал их мне: — Сначала вот эту посмотри, а потом вот эту.
Я увидел молодую миловидную женщину с толстой косой через плечо, узнал мать Андрея. Она улыбалась счастливо и застенчиво. А рядом с ней, почти на голову выше — отец Андрея. Поверх черного двубортного пиджака белый воротник рубашки. Лицо скуластое, деревенское и, как мне показалось, очень властное, сильное. Глаза смотрят прямо, в них ум, ирония и смелость. Глаза Андрея были почти такими же.
— Отец — из деревенских, — сказал Андрей, — из мужиков. Ему, наверно, больше всего хотелось выбиться в люди. И мне тоже. Теперь смотри вторую фотографию.
Я увидел рослого офицера. Он стоял вполоборота, но очень прямо, как будто по стойке смирно. На меня смотрели все те же смелые глаза, в них было чувство собственного достоинства и какая-то надежность.
— Хороший у тебя отец, — сказал я. — Таким можно гордиться.
— К чему гордиться родителями? — сказал Андрей, впрочем, не без гордости. — Они сделали свое дело. Нужно гордиться своей жизнью, своими делами. И вот тут все сложнее. Когда я искал фотографии, стал рыться в своих дневниках, записях. Стал перечитывать кое-что, наводить порядок. И оказалось, что существуют в природе сразу два Андрея Фролова. Я — живой, с мясом и костями, и другой я, вся жизнь которого — в словах, на бумаге. Две мои половинки умерли бы друг без друга. Но пока они есть, пока они сталкиваются, разъединяются, рождают молнии и громы — я есть, я существую. Боже мой, в каждом из нас, оказывается, живут такие страсти, такие черные, серые, красные и всякие прочие голубые силы — не знаешь, что и делать, как бороться и как побеждать, кто ты, в чем ты, куда тебя несет. От самых пеленок уже начинает вопить душа. На весь мир ей хочется заорать. Чего она требует? Что для нее самое-самое в этом мире?
Я не знал, что в этом мире «самое-самое». Может быть, вот эти картофелины с хлебом и солью.
— Ты только послушай, что я нашел в своем дневнике, — сказал Андрей. Он быстро встал, смахнул с пальцев картофельную кожуру, подошел к дивану, выдернул из стопки толстый блокнот, полистал его. Андрей сел за письменный стол, подвинул поближе лампу, стал читать:
«Я никогда никому не скажу этого, но, боже мой! Что же мне делать, ежели я ничего не люблю, как только славу, любовь людскую. Смерть, раны, потеря семьи ничто мне не страшно. И как ни дороги, ни милы мне многие люди — отец, сестра, жена, — самые дорогие мне люди, — но как ни страшно и неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуты славы, торжества над людьми, за любовь к себе людей, которых я не знаю и не буду знать».
Андрей медленно поднял на меня глаза. Я увидел, что он хочет услышать от меня какие-то слова, но больше всего боится неточных, не тех слов, какие должны быть в эту минуту, и которые он лучше всего знает сам.
— Это не я написал, — сказал Андрей. — Но в своем прощальном письме я мог бы это написать. Это мысли князя Андрея перед Аустерлицким сражением.
Мой друг оглядел свою захламленную комнату.
— А тут вот мой Аустерлиц, Бородино и Куликово поле. Только кровь не видна.
Он ходил по комнате: три шага туда, три обратно. Маленький, сутулый, смешной в своем широченном драном халате. И опять распалился, как тогда у Деда.
Если бы только у меня хватило ума сказать что-то важное, как-то убедить Андрея, успокоить, я бы это сделал. Ему бы надо отнестись к себе попроще, но я не знал, как это — попроще, в чем оно.
— Тебе не кажется, что я сумасшедший? — спросил меня Андрей.
— Ну что ты.