— Ленька, а может быть, мне умотать отсюда? — внезапно спросил Андрей.
— Куда? — не понял я.
— Куда придется — на север, на юг, на все четыре… А что, может, и в самом деле? Заберусь куда-нибудь в самую глушь, в тайгу, в сторожку к охотнику…
Так же когда-то говорил мой отец, когда мы бродяжничали с ним из деревни в деревню. Я тогда верил и не верил его словам. Радовался, что могут закончиться наши скитания, и не понимал, почему мы должны забираться в глушь, когда у нас в Ленинграде дом, родственники и все-все, от чего нам пришлось уехать.
— Может быть, уехать на остров? На маяк? Буду свет зажигать, корову заведу или козу.
Я вспомнил свою жизнь в Лесопарке, с тетей и дядей, нашу комнату, захламленную трухлявой мебелью, поношенными одежками, кастрюлями, чугунками, ведрами, — мы держали корову, и в зимнее время с утра до вечера нужно было что-нибудь парить, варить, подогревать. Я допоздна занимался хозяйством, а потом, когда можно было посидеть у окошка, вглядываясь в сумерки, смотрел на деревья, дорогу вдоль берега Невы, далекую трубу лесопилки уже по другую сторону реки, и приходило щемящее чувство заброшенности, отдаленности от какой-то неведомой, но казавшейся прекрасной городской жизни.
Нет, не на остров нужно сейчас Андрею. Он ест свою картофелину и смотрит на меня так, будто и вправду собрался далеко-далеко, откуда никогда больше не приедет. Значит, не все еще в нем перекипело. Он еще — как вулкан в начале извержения. Кто знает, что еще будет и как?
Вдруг мне пришла в голову счастливая мысль.
— Андрей, — сказал я, — ты только не говори сразу нет. Хочешь, я тебя устрою в наш цех? У нас хорошо, честное слово. У меня есть знакомый дядя Яша. Он все может. Тебя там примут, ты ведь хороший слесарь. Соглашайся, а?
Долго молчал мой друг. Смотрел на меня сначала угрюмо, пристально, потом его лицо прояснилось, и он стал говорить, как будто сам с собой:
— На работе, конечно, легче. Там все привычно: мои трамваи, мои разводные, ключи, мои разговоры на перекурах, сбрасывания по рваному после зарплаты. Там, среди моих дружков-слесарей, спокойно, надежно. Они неплохие люди. Когда я с ними, я сам проще и откровеннее. Эти люди знают себе цену. А вот я себе знаю и не знаю. То заламываю слишком высокую, то сбрасываю до копеек. Так нельзя. Когда я стою грош — я ничего не стою. Я не могу ни писать ни плясать — мне скучно, и всем со мной скучно. Тот, кто ровен в своем чувстве собственного достоинства — счастливый и действительно достойный человек. Я бы очень хотел написать книгу о моих друзьях из трампарка. Я их чувствую — не во всем, конечно. Хватит, Ленька, ложись спать, тебе ведь завтра на работу.
Мы еще посидели немного. Я рассказал Андрею о француженке. Рассказал о том, как бежал к нему. Вспомнил я и слова Деда, когда он огорчился за нас всех.
— Никогда себе не прощу, что нагрубил ему, — сказал Андрей. — Ладно, Ленька, мне еще нужно посидеть одному, подумать. А ты ложись. Завтра у тебя день рождения. А у меня, может быть, сегодня. И мне хочется посидеть за столом, поворожить над белой страницей.
Я убрал картофельные очистки, отнес их на кухню в мусорное ведро, помыл руки и отправился на диван спать.
Тикал будильник, где-то далеко за стеной приглушенно слышались топот и выкрики, — там, наверное, веселились; кто-то уронил во дворе звонкую посудину, может быть, бидон. Я засыпал, уходил в сон, оставляя позади еще один мой день. Завтра в какие-то часы — в какие, знала только моя мать — я появлюсь на свет, шестым и самым хилым в семье, но мне суждено будет выжить, чтобы на земле стало еще одним человеком больше.
Ночные вести
Вот и стал я взрослым. Мне исполнилось семнадцать, но об этом знал только я один. Протяжно сопел, уткнувшись в подушку, мой друг, тихо было во всей квартире и во всем доме, никто еще не хлопнул наружной дверью в гулком дворе — проснулись только солнце и я. Солнцу было очень много лет, а мне семнадцать, путь мой от прошлого, из ничего, был так велик, что я убежденно и просто сказал себе: «Ты уже взрослый». И все во мне и вокруг меня откликнулось с такой же уверенностью и простотой: взрослый!
Осколок зеркальца над столом Андрея, кажется, считал, что это не совсем так. Моя взрослость — не на лице, она только в том, что я о себе думаю. А вот гладкая кожа на моем лице, встрепанные волосы, лоб без единой морщинки — все это пока не имело возраста, мне могло быть и четырнадцать, и девятнадцать, а может быть, много меньше или больше.
Я стоял босиком перед столом Андрея. На столе все еще в беспорядке лежали книги, исписанные листы. Я увидел строчки стихотворения. Оно, пожалуй, было написано ночью. Я начал читать и не мог оторваться.