Опять жужжит муха. Никак ей не выбраться. Ладно, открой глаза. Пусть ударит в них солнце. Помнишь, как ты совсем маленьким смотрел на него? Сначала через какие-то стекляшки. Солнце было то розовым, то зеленым, то мутного чернильного цвета. А потом ты смотрел просто так — и солнце било в глаза, и весь мир становился ослепительно белым, а потом черным, незрячим.
— Эй, парень, проснулся?
Это усатый милиционер. Откликнуться или притвориться, что сплю?
— Вставай, моя смена кончается.
Я открыл глаза и зажмурился. И медленно приподнялся, чтобы сесть на диван.
— Пойдем, провожу до выхода. Сядешь на трамвай — и к дому.
Я быстро надел ботинки и пошел за милиционером по длинному коридору. Широкая сутулая спина покачивалась передо мной. Милиционер открыл наружную дверь. Полоса света отрезала угол коридора, высветлила загорелое скуластое лицо в морщинах. Черные, с рыжиной усы устало свисали над уголками губ.
— И чтоб ноги твоей здесь больше не было, понял?
— Понял, — сказал я. — Спасибо вам.
Ко мне протянулась рука. Я пожал ее, едва обхватив пальцами, и вышел на улицу.
Это — небо. Это — солнце. Это — деревья. Это — чугунная решетка. А это — рельсы, отполированные колесами. А это — улица на повороте. Бочка с квасом. Никого. Еще рано. А это — мальчишки и девчонки с рюкзаками. Едут за город. А это — я.
Наспех зашнурованные ботинки, помятые брюки. А лицо? А глаза? Каким видят меня эти мальчишки и девчонки, и все, кто идет навстречу? Ну и что? Ничего такого не случилось. Просто я возвращаюсь домой после бессонной ночи, мало ли где я ее провел. Нет, я знаю, где я ее провел и почему.
Кто же я? Какой я? Андрей, значит, прав, что я еще ничего о себе не знаю. А раз не знаю, значит, могу выкинуть что угодно, что взбредет в голову. Значит, нет у меня своей воли, и я живу наугад, час за часом, день за днем, случайность за случайностью. Подчиняюсь тому, кто сильнее, убежденнее, настойчивее. А когда совершаю ошибку, какую-нибудь глупость, утешаю себя тем, что кто-то меня простит и пожалеет. Вот и усатый милиционер меня пожалел.
Не хочу, чтобы меня жалели! Только жалели.
А каким я был теленком последние четыре дня! Резвился, взбрыкивал ногами и был доволен собой. Ну, как же: и стихи по радио, и в цехе оставляют, и Любу встретил, и француженка пригласила к себе, и день рождения впереди. Предчувствовал счастье и только счастье — видел его во всем, и казалось, что оно обязательно придет само собой. Четыре дня прошло, вот он, пятый день, и это утро пятого дня, может, быть, и есть мое настоящее рождение. Просыпаются мои руки, ноги, глаза, уши, мой мозг и мое сердце. Пока шли годы учебы и я знал, что кто-то обо всем позаботится, было легко и просто, и я думал, что это и есть жизнь. Взрослая жизнь.
Но взрослая жизнь — это когда я буду сам, во всем сам, когда буду до последнего отстаивать то, что любишь, во что веришь, и говорить «нет!» всему, что тебе противно, даже если это противное в тебе самом.
— Эй, паренек! Где тут остановка трамвая?
— Остановка трамвая?
— Ты что такой потерянный? Сам, что ли, заблудился?
— Заблудился? Это в своем-то городе?
— Заблудиться можно, как известно, в трех соснах, молодой человек. Не приходилось?
Я промолчал, а незнакомец улыбался мне почему-то снисходительно и лукаво.
— Остановка вон там, на той стороне, — сказал я.
Незнакомец снял шляпу, коротко поклонился и сказал сиплым баском:
— Ремесленнику от фабзайчонка. Это я — фабзайчонок. В свое время закончил ФЗУ. Нам было трудновато. А вам как?
— Нормально, — ответил я, не очень-то желая вступать в разговор. Тем более, что в это время вывернулся из-за угла и остановился перед перекрестком трамвай, наша с Володькой «четверка». Я побежал к ней и успел как раз вовремя: как только я запрыгнул, сразу же захлопнулась дверь. Я был рад, что отделался от незнакомца и остался один: о многом еще нужно было мне подумать, разобраться в себе и в том, что произошло, хотелось припомнить любую мелочь, восстановить в памяти каждый миг. Внезапно пришло на ум обещание, данное милиционеру: «Запомнить!» Теперь я мог бы уже никому ничего не обещать. Что-то сильнее клятвы было во мне, я обращался ко всем, кто был мне дорог, ко всей прошлой и будущей своей жизни, и хотел только одного: чтобы мне поверили.
За стеклами бежали дома, деревья. Радужные фонтаны воды везла красная поливалка. В голубых майках промчались велосипедисты. Вырос и поднялся до самого неба петропавловский шпиль, его золотая игла уже горела на солнце. И во мне что-то оттаивало, светлело, просыпалось. Ни слова бы не рассказывать никому о прошедшем, — все лучшее снова было со мной.