Выбрать главу

Сквозь мою бесконечную нежность к Ермаку проступило что-то похожее на угрызение совести: почему я так плохо забочусь об отце, раз уж мама игнорирует его?

Конечно, если я стирала себе, то прихватывала по пути папино и мамино белье, но часто бывало так, что папа сам включал стиральную машину и бросал туда все, что лежало в баке для белья. И сам себе гладил рубашки, брюки.

Теперь я буду гладить папе.

…Мы вышли на поляну и остановились под старой сосной, вершина которой качалась в небе. Ермак хотел что-то сказать, но вдруг запнулся и молча смотрел мне в лицо. А вокруг одни сосны, только сосны — старый, мудрый, приветливый бор.

Сосны шумели на ветру — внизу-то, у подножья, было тихо — протяжно, тревожно и радостно. Ветер то стихал, словно прислушивался к чему-то, то порывисто срывался, и тогда с разлапистых, отяжелевших ветвей падал снег и рассыпался пушистым холодным облаком.

— У вас такие доверчивые, сияющие глаза, — проговорил Ермак смущенно, — как будто вы ждете от жизни одной радости.

— А разве это не так?

— Жизнь не может быть сплошной радостью, — с сожалением ко мне проговорил Ермак.

— Но сама жизнь — это радость! — воскликнула я уверенно.

Ермак медленно покачал головой.

— В жизни еще много тяжелого и страшного. Вот я сейчас иду на лыжах сосновым бором с доброй и славной девушкой — мне хорошо, но я не могу забыть: Зине Рябининой грозит опасность, а кто-то бьет сейчас сынишку, которого нельзя бить, потому что у него слишком развито чувство достоинства. Или Шурку Герасимова с его тягой к добру и… моральной неустойчивостью. А рядом с ними Зомби… У него даже сентиментальность, свойственная преступникам, отсутствует, что такое добро, он просто не понимает, не может понять. А чувство юмора у него так искажено, что он может найти смешным то, что всякому нормальному человеку покажется жутким. Сталкиваясь со злом по роду своей работы, я никак не могу согласиться, что жизнь — это одна радость…

— Но не все же вокруг нас преступники! — воскликнула я в отчаянии.

— Конечно, не все, но, пока остается хоть один, я не могу согласиться, что жизнь это только радость.

— Ну а простое человеческое счастье… пройти лесной тропинкой по утру и услышать пение птиц — разве это не радость? А это ведь всем доступно!

— Радоваться пению птиц в лесу можно лишь тогда, когда на душе мир и покой. А такой, как Зомби, способен бросить камнем в поющего соловья.

Дался ему этот проклятый Зомби!

— Но вы-то радуетесь?

— Я радуюсь, но не могу забыть, что Зомби существует. Я не знаю, как пробудить в Зомби человечность. Пытался не раз… ничего не вышло. Его очень это потешало. Он очень смешлив — по-своему.

— Ермак, вы всегда думаете о них, всегда? Ни на минуту не забываете?

— Когда я на работе, они со мной глаза в глаза, когда я иду домой жить для себя, они отходят немного в сторону… Идут по обочине дороги… В общем-то, я не могу о них забыть, даже когда сплю. Бывает, что, засыпая, я не нахожу слов для того или другого, а просыпаюсь — знаю. Значит, пока я спал, подсознание мое нашло эти нужные слова.

— Но, Ермак, ведь это ужасно!

— Почему ужасно? Так, по-моему, происходит со всяким, кто всерьез относится к своей работе. Отсюда и пословица: утро вечера мудренее.

Ермак некоторое время молча смотрел на меня.

— Мне вдруг так захотелось оградить вас, уберечь от разочарований, — сказал он как-то даже удивленно, — должно быть, сказывается моя профессия.

— Спасибо. Но меня не от чего охранять. Со мной-то ничего не случится. Только две беды могут грозить мне: смерть близких или… неразделенная любовь.

— Последнее — вряд ли! — засмеялся Ермак, и мы пошли дальше.

Вряд ли… знал бы он!

Около часа мы шли молча. Ермак скользил на лыжах довольно быстро, и мне стало жарко. Мы вышли на опушку леса, на дорогу. Впереди белело поле, а потом опять темнел лес. Мы остановились, потому что увидели стайку снегирей, они оживленно щебетали вокруг сосновых шишек. Снегири были киноварно-красные, а шея и спинка светло-серые. До чего же красивые — ярко-красные птички на белом снегу. И прыгали как мячики!

Мы полюбовались на снегирей и пошли дальше дорогой, уже рядом.

— Мое любимое дерево — сосна, — сказал Ермак. — Хотя я вырос на юге, где их нет. Сосна такая сильная, стойкая, растет в самых суровых условиях, на скудной почве, на песке. А какая она прекрасная, как любит простор, свет, ветер! Запах ее так свеж и целителен, что больной человек становится здоровым.

— Я тоже люблю сосны, — сказала я в полном восторге. Мы шли по сосновому бору, и нам было так хорошо. Если бы только Ермак мог хоть на время забыть всяких Зомби! Но видимо, они все-таки отошли на обочину дороги, потому что Ермак был спокоен и счастлив. Он сам сказал об этом.

— Почему-то я чувствую себя беспричинно счастливым. Вот что делают сосны…

Когда мы вернулись, Геленка все еще упражнялась. Мы не стали ее тревожить, переоделись и пошли варить суп.

После обеда Геленка опять засела за рояль, а мы с Ермаком почти весь вечер проговорили в угловой комнате.

Неожиданно для себя я рассказала ему о психологической несовместимости папы и мамы.

— Они женились по сильной любви, мне рассказывала мать Дана, а теперь совсем чужие друг другу, — закончила я с огорчением.

— Я знаю ваших родителей — обоих… — сказал Ермак медленно. — Вы думаете, что у них психологическая несовместимость? По-моему, просто диаметрально разные взгляды на жизнь.

Рассказала я Ермаку и про свой позор, как тяготит меня моя работа в «аквариуме».

— Вы слишком живая для такой работы, только и всего. Почему бы вам не стать наладчиком, как ваш отец?

— Чтоб стать хорошим наладчиком, нужен стаж работы не меньше пятнадцати лет. Ну пусть десять. А я ведь хотела изучать психологию. Но насчет слесарной работы я уже думала. Наверно попрошусь, хоть и неловко. Анна Кузьминична так старалась, учила. А может, мне остаться на заводе и стать наладчиком, как папа… Подумаю.

— Ваш отец хороший психолог и именно поэтому — отличный наставник.

Я рассказала Ермаку и о Терехове. Всю историю с изобретением. Ермак не знал об этом и был поражен.

— Вот не думал, что Владимир Петрович такой! Впрочем, я его мало знаю.

Ермак считал, что, прежде чем обращаться в «Известия» или к министру, надо попытаться добиться справедливости через партийное собрание.

Потом пришла Геленка.

— Хотите немного потанцевать? — предложила наша славная хозяйка, решив, наверное, что надо все же развлекать гостей.

Мы согласились.

Геленка проиграла подряд все танцы, и новые, и старые, вроде отжившего свой век рок-н-ролла. А Ермак совсем неплохо танцевал.

— Я почему-то думала, что вы не танцуете, — удивленно заметила я, бросаясь на диван, чтобы отдышаться.

— Что вы, работнику угрозыска надо уметь все, что умеют его современники.

А потом Геленка нам играла, и Ермак сразу забыл о моем присутствии. Это я упомянула не от обиды, а просто констатируя факт: когда Геленка играет, обо всем на свете забудешь.

Мы засиделись допоздна, слушая Геленку. Когда она опустила крышку рояля, Ермак подошел и поцеловал ей руку.

— Спасибо, — только и сказал он.

В этот вечер я долго не спала. Я лежала и думала о Ермаке. О том, что люблю его, а он меня нет. Что вот вернемся мы в Москву, и работа поглотит его целиком, и я буду встречать его редко-редко. На совещании в детской комнате милиции или случайно на улице… И мне останется только воспоминание о сегодняшнем дне. Как мы шли вдвоем на лыжах среди зеленых, заснеженных сосен…

Завтра уже такого не будет. Что-то мне говорило, что Ермак и Геленка захотят вернуться в город утром, а не вечером, как хотели вначале.